Крутой маршрут
Шрифт:
– Вышивать умеешь? – таинственно спрашивает меня Сонька-айсорка, санитарка из бытовичек.
– Конечно, – уверенно отвечаю я, вызвав из тьмы времен вид крестиков на канве и уроки рукоделия в приготовительном классе гимназии.
– Вот этот узор сделай на подушку. И будет тебе за это от меня сахар-масло-белый хлеб…
На узоре был букет царственных роз, вокруг которого вилась разноцветная надпись: «Спи спокойно, Гриша, Соня тебя любит».
Теперь мои больничные дни были заполнены творческим трудом. Розы получились здорово. Сонька была довольна и ежедневно подкладывала
– Ох и дураки же эти контрики! Лежи знай припухай, кантуйся!
Но, очевидно, все-таки у Гриши не было достаточных оснований для вполне спокойного сна, потому что в один прекрасный день Сонька предложила мне распороть его имя над розами.
– Сделай тут вместо «Гриша» – «Васек», поняла? – говорила Сонька, сверкая своими ассирийскими глазами и кладя мне на тумбочку кусок краковской колбасы.
Так в связи с причудами Сонькиного сердца я оказалась еще на два дня обеспечена работой.
Блатняки, лежавшие рядом с нами в больнице, были здесь в меньшинстве и вели себя куда спокойнее, чем на «Джурме». Обстановка располагала к лирическим раздумьям, и они рассказывали по вечерам истории своих жизней, варьируя любовные и воровские приключения, в которых, впрочем, проявлялась довольно убогая фантазия. От нас они все время требовали пересказа «какого-нибудь романа» или чтения стихов Есенина.
А к одной из девок, наглой и красивой Тамарке, приходил тайком на свидания настоящий живой Остап Бендер. Однажды я случайно оказалась в коридоре во время его посещения.
– Чего матюкаешься? – ласково сказала Тамарка. – Не видишь, что ли, женщина стоит рядом, шибко грамотная, пятьдесят восьмая!
– Извиняюсь, мадам, – сказал Остап Бендер с одесским акцентом, показывая в улыбке массу золотых зубов, – извиняюсь. Ученых я сильно уважаю. По натуре я сам – член-корреспондент академии наук. Только здесь не приходится работать по специальности.
– А какая у вас специальность?
– Я по несгораемым шкафам. Высокая квалификация. Может, слышали? По-нашему – медвежатник…
– Кто же его не знал в Ленинграде! – с гордостью добавила Тамарка.
…Ангелина назначила мне курс мышьяковых инъекций, и я поправляюсь, как на дрожжах.
– Телец на заклание, – желчно шутила Лиза Шевелева, на воле личный секретарь Стасовой, – кому только нужна эта поправка? Выйдете отсюда – сразу на общие. За неделю опять превратитесь в тот же труп, что были на «Джурме»… Грош цена этой Ангелининой благотворительности. Одни ложные надежды…
– А у нас, у блатных, знаете, какая поговорка? – вмешалась Тамарка. – Умри ты сегодня, а я завтра!
– Истина посередине, – примирительно подытожила остроумная Люся Оганджян, – не надо каннибальского «ты сегодня». Но не надо и мрачного пессимизма Лизы. Знаете, есть у Сельвинского такие стихи – про кулика, между прочим. «Вам сегодня не везло, дорогая мадам Смерть? Адью-с, до следующего раза!» А в следующий раз, может быть, опять вмешается Господин Великий Случай. Так что мы все-таки выиграли отсрочку. А это уже немало…
…Первое ощущение
После больницы, с ее отдельными койками, чистыми полами, проветренными помещениями, наш восьмой, тюрзаковский барак кажется настоящим логовом зверя. Он весь искривленный, покосившийся, с двойными сплошными нарами, промерзшими углами, с огромной железной печкой посередине. Вокруг печки, поднимая вонючие испарения, всегда сушатся бушлаты, чуни, портянки.
– С курорта? – ехидно бросила мне Надя Федорович, стажированная оппозиционерка, репрессированная с тридцать третьего и глубоко презиравшая «набор тридцать седьмого».
Общие работы, на которые я попадаю со следующего утра, называются благозвучным словом «мелиорация». Мы выходим из зоны с первым разводом в полной ночной тьме. Идем километров пять строем, по пяти в ряд, под крики конвоиров и ругань штрафных блатнячек, попавших в наказание за какие-нибудь проделки в нашу бригаду тюрзаков. Пройдя это расстояние, попадаем на открытое всем ветрам поле, где бригадир – блатарь Сенька, хищный и мерзкий тип, открыто предлагающий ватные брюки первого сорта за «час без горя», – выдает нам кайла и железные лопаты. Потом мы до часу дня тюкаем этими кайлами вечную мерзлоту колымской земли.
Совершенно не помню, а может быть, никогда и не знала, какая разумная цель стояла за этой «мелиорацией». Помню только огненный ветер на сорокаградусном морозе, чудовищный вес кайла и бешеные удары сбивающегося в ритме сердца. В час дня – в зону на обед.
Опять вязкий шаг по сугробам, опять крики и угрозы конвоиров за то, что сбиваешься с такта. В зоне нас ждет вожделенный кусок хлеба и баланда, а потом получасовой «отдых», во время которого мы толпимся у железной печки, пытаясь набрать у нее столько тепла, чтобы хватило хоть на полдороги. И снова кайло и лопата, теперь уже до позднего вечера. Затем «замер» обработанной земли и чудовищная брань Сеньки-бригадира. Как тут наряды закрывать, когда эти Марии Ивановны даже тридцати процентов нормы не могут схватить! И наконец ночь, полная кошмаров и мучительного ожидания рельсы на подъем.
Это зима тридцать девятого-сорокового. Кто-то из наших раздобыл где-то старый, но не очень номер «Правды». Вечером перед отбоем в бараке сенсация. В «Правде» напечатан полный текст очередной речи Гитлера. И с весьма уважительными комментариями. А на первой полосе фото: прием В.М. Молотовым Иоахима фон Риббентропа.
– Чудесный семейный портрет, – бросает Катя Ротмистровская, залезая на вторые нары.
Катя неосторожна. Ей уже много раз говорили, что, к несчастью, среди нас появились люди, чересчур внимательно прислушивающиеся, о чем говорят в бараке по вечерам.