Крыша мира
Шрифт:
— Погости: завтра молодежь пойдет за турами, к полудню будет добыча.
Гостить не гостить, а ночевать будем: хоть на скорую руку собрать материал о язгулонцах.
Проводники возражают: бек приказал идти без задержки; Гассан и вовсе взорвался. Во-первых — джюгуды, опоганишься хуже зобатых: «Что же мне, опять не есть?» Во-вторых — крэн-и-лонги: «Догонят — мало тебе одного Джилги!»
Но крэн-и-лонги, по самому скупому расчету, нас никак не могут нагнать: пусть они выступили, как только закончился обряд над Джилгой, — все-таки три дня у нас вперед взято. И пойдут они (об
Перед неопровержимой логикой этих соображений прогибается Гассан. Только для виду продолжая возражать, распаковывает он ящик с инструментами.
Туземцы толпятся, с любопытством рассматривая блестящие циркули, диаметр, ленту. Зачем? «Точно зарисовать»: показываю рисунок. Смерю здесь, смерю здесь, кругом головы, ухо, нос, скулы, от глаза до глаза — запишу, потом на бумаге отмерю: выйдет, как живой. Язгулонцы смеются, как дети. «Рисуй скорее, заезжий». И наперебой подставляют головы.
С первых же измерений — твердо: чистые семиты.
А язык?
— Как по-вашему «дом»?
— Кудт.
Это не еврейское слово…
— Ну, а «отец»?
— Дед.
Похоже на шугнанское наречие: шугнанцы говорят «дад».
— А как по-вашему «я» — мын по-таджикски.
— Аз! — радостно тычет себя пальцами в грудь. — Аз! — И, показывая на меня: — Тау!
До поздней ночи проработал над глоссарием. Сходство с языками памирской группы есть, но наречие более древнее. И во всяком случае — что для меня всего важнее — чисто, беспримесно арийские.
Язык — признак неустойчивый, конечно. Но в данном случае заимствования не может быть: это их родной, исконный язык. Все понятия посложнее они передают на языке горных таджиков: даже для лошади у них собственного слова нет. И счет у них свой только до десяти. Тем надежнее природность коренных слов.
Весь следующий день прошел в той же лихорадочно спешной работе: почти весь кишлак, до женщин включительно, прошел под моими циркулями. Записывал песни: но смысл их не мог расшифровать; даже припев, короткий, звучащий вскриком порванной струны, повторяемый во всех неизменно, так и остался неразгаданным. Приходится отложить до Петербурга: там определят… академики.
Гассан понемногу утешился: сидя с проводниками в кругу язгулонцев, он сочиняет напропалую и про Самарканд, и про нашу поездку, и даже про таинственный для него самого Фитибрюх. А про меня плетет такие небылицы, что я наконец не выдерживаю и кричу ему по-русски, чтобы не конфузить перед слушателями:
— Перестань брехать, Гассанка! Что ты, хочешь, чтобы меня колдуном ославили?
— А пусть, таксыр, — осклабляется во всю пасть Гассан. — Вернее Тропу укажут, без обмана.
Провели в Яр-Газане и вторую ночь. На третий день двинулись дальше; к проводникам нашим примкнуло с десяток горцев.
Шли узкой тропкой среди густой и высокой — по грудь коню — темно-зеленой травы. На повороте из зарослей поднялся выводок диких голубей.
Второй кишлак оказался меньше Яр-Газана. Такие же, из каменных глыб сваленные норы. И люди такие же. Мы ненадолго задержались в нем: дневной привал будет в следующем — на полпути к выходу из ущелья.
К вечеру остановились на ночевку в Мосра, крайнем — шестом по счету — поселении язгулонцев. На всех привалах работал, хотя нового этот день не дал ничего: настолько выдержан тип, хоть не множь измерений. Совсем накрепко утвердился во вчерашних выводах. Чистые семиты по крови, чистые арийцы по языку: есть чем поставить расовую теорию дыбом. «Черепным сводом — от неандертальца к Канту!» Вот он — древний, прародительский череп, затерянный в ущельях с первобытных времен, о котором грезит профессор… Но он оказался… семитическим. Достаточно, чтобы сбросить профессора со стула в истерике…
А хорошую можно на этот предмет написать книжку…
Гассан опять заволновался… язвит.
— Ну, три дня записывал, поджидал крэн-и-лонгов. Много узнал?
— Такое узнал, Гассан… не придумаешь! Узнал, что ты и джюгуды одного корня, одного отца.
Гассан вскидывается, как от удара:
— Пожалуйста, такого слова не скажи.
Вот так же вскинется и профессор…
— Верно говорю. Вернусь в Петербург, напишу об этом в большой ученой книге: язгулонцы мне в этом твердая опора, тело их и язык; что о них записал, что вымерил, все свидетельствует: один корень, один род у джюгудов и у нас.
— Ах, пожалуйста, такой книги не пиши, — трясет головой Гассан. — Я тебя так люблю, так люблю — не сказать! Очень тебя поэтому прошу — не пиши такой книги!
— Почему не писать?
— Все равно никто не поверит. Всему, что скажешь, — поверят. Этому — нет! Чтобы мне джюгут брат был — кто такому даст веру? Всякий скажет: тьфу! И я тебя очень, совсем прошу: не пиши!
И прежде всего не поверил сам Гассан. Однако, явственно, стал по-особому как-то присматриваться к язгулонцам и не протестовал, когда я решил еще на день задержаться в Мосра, пополнить собранный мною глоссарий. Только посчитал по пальцам: пять… три… все-таки на два дня обогнали. А пожалуй, и на три?
Еще день работы.
В сумерках один из горцев привел ко мне дочь: славную черноглазую стройную девушку лет пятнадцати. «Рука болит. Таксыр — знахарь. Пусть вылечит». Вот она, пустопорожняя Гассанкина болтовня!
Я размотал грязную ткань, опутывавшую тонкие дрожащие пальцы. Раскрылась глубокая, уже омертвевшая язва. Вверх, к локтю, ясно шла зловещая опухоль. Чем могу я помочь при гангрене?
Было тоскливо и стыдно, как тогда, в Анзобе… под доверчивыми, с такой надеждой и верой смотревшими на меня глазами.