Крысобой. Мемуары срочной службы
Шрифт:
Коробчик секунду подумал и махнул головой — давай, смотри дальше.
Козлов продолжил драить бляху с ожесточением, испуганно отметив, что Мальцев, прослушав этот диалог, улыбнулся довольно нехорошо.
— Рота! Выходим строиться на вечернюю поверку! — завопил замогильным голосом Коровин. — Хватит смотреть!
Петренко выключил телевизор, и все повалили на выход, салабоны тащили по два стула и на ходу равняли столы.
Шустряков высунулся из своей каморки и позвал:
— Петренко, это… Проводи без меня. — И спрятался обратно
Петренко притворно вздохнул — сколько можно, вышагнул вперед, оглядел строй и опустил усы в папку со списком личного состава. — Шнурье, а ну позастегнулись, — прошипел Баринцов.
Шнурки сдержанно, но поголовно выполнили пожелание товарища — синяк Ланга сиял всей роте.
— Рота, равняйсь! Смирно! Слушай список вечерней поверки!
Козлов с ревностным ужасом не сводил глаз с Петренко, слыша, как за спиной развлекается Баринцов:
— Попов, как только скажут «Вашакидзе» — ты скажи: «Повесился».
Попов пытался улыбнуться, но пара весомых тычков в спину доказала, что улыбаться тут нечему.
— А ты, Козел, когда Мальцева вызовут, ответишь: «На очке!» Ты понял, Козел?
Козлов похолодел, он даже оглох и не слышал голоса Петренко.
— Ты че, Козлов, опух? Ты тока попробуй не скажи. И чтобы громко!
Козлов не мог себе представить двух вещей: как он это скажет и как он этого не скажет. Что с ним будет и в первом, и во втором случае, он представлял очень хорошо — у него защипало глаза от пота и покрылись испариной ладони.
Но Петренко осточертело читать папку, и он швырнул ее на кровать, не дойдя до своего взвода:
— Рота, разойдись, готовимся для отхода ко сну!
Деды и шнурки отправились в туалет, а салабоны, которым до этого права осталось семьдесят три дня, ломанулись к кроватям — надо успеть быстро лечь и стать незаметным, надо нырнуть в эту белую прорубь, и тогда, даже если понадобится, будет жалко, быть может, будить, и тогда удастся вырваться в сон — день кончался, он умирал.
Козлов даже ремня снять не успел.
— Козлик! — ему счастливо заулыбался Коровин.
Козлов покорно пошел за ним в бытовку.
— Вишь, туалет ты сегодня вечером не мыл, — даже как-то торжественно объявил ему Коровин. — Хоть и пошился, а не мыл, да?
Козлов тупо посмотрел на красный коврик на полу бытовки, на редкие белые нитки на нем, серые мысли стояли внутри — подмести, что ли?
— Ты вот неглаженый, — погладил его по плечу Коровин. — Давай-ка, погладься. Сейчас все спят, народу никого. У меня во взводе завтра строевой смотр — я как раз твое «хэбэ» и надену, да? Ты понял? Как погладишься, будешь раздеваться: свое «хэбэ» мне на табурет, а мое — тебе, хорошо? Ну, давай тут. Если кто из шнурков скажет, что делать, — посылай, скажи: Коровин припахал, нельзя отлучаться.
И Коровин ушел, посвистывая и развлекая себя этим.
Козлов долго, старательно, как привык, выглаживал «хэбэ», даже примерил его перед зеркалом — вышло здорово. У него стала тяжелой голова,
В бытовку, гуляя, зашел Мальцев — внимательно потрогал свое лицо перед зеркалом, мельком глянул на Козлова и сказал:
— Ты, Козлов, главное, не стучи, понял? Все пройдет. И ты будешь шнурком. Думаешь, мы не получали? Ого-о… А Петрян, ты думаешь, он не получал? Ты же солидный мужик!
Козлов даже не обернулся на него — у него уже не было сил бояться и что-то изображать.
Постояв еще, он решился, положил «хэбэ» на табурет Коровина, но дальше дошел только до кубрика второго взвода — хватился фотографий, они остались в бытовке на подоконнике. Козлов втянул голову в плечи и пошагал назад меж кроватей согнутой, костлявой тенью, тяжело покачивая руками: вперед-назад.
В бытовке света уже не было — бытовку уже поглотила ночь. Он шарил рукой по подоконнику, нагибался к полу, а сам думал о чем-то другом: что зимой как-то холодно, но потом будет, наверное, тепло.
Бытовка была пуста.
Он вышел в коридор, не в состоянии понять: куда теперь идти, вот куда ему теперь?
Тихо и ночь, господи…
— Козлов.
В желтой рамке открытой двери туалета курил дух Швырин — еще не пуганный, не избитый, бледный, одинокий дух.
— Ты не спишь?
— Да. — Козлов медленно подошел к нему. — Знаешь, вот вспомнил, фильм такой дубовый был, хрен поймешь, там еще деревья как-то называются не по-нашему, хотя… Я просто за фотографиями вернулся в бытовку, оставил. Куда-то делись, две…
— Две?
— Две.
— Мальчик?
— Сын мой.
— На одной написано: «Дорогому папе. Мне три года. Я очень тебя жду».
Козлов просто кивнул и отвернулся.
— Я не знал, Козлов. Я их с мусором сжег только что. Коровин сказал: уберись там, в бытовке. А они валялись, старые… Там еще угол оторван.
Козлов кивнул.
— Только что. Я просто не знал. Напиши, пусть еще пришлют. Сфотографируют.
Козлов стоял в ночи, как черная свеча, едва поблескивая смоляной печалью глаз. Ветер ударялся в гладкую щеку окна со смутным стоном.
— Я пойду, — сказал Швырин и кинул куда-то бычок. — Первый день, — и выдавил измученный вздох.
Он сделал два шага, и вдруг Козлов чужим тонким голосом произнес:
— Стой, дух!
Швырин сунул руки в карманы и повернулся. Козлов подошел к нему в упор и, подрагивая плечами, заикаясь, выдавил: