Кто ищет...
Шрифт:
У него было множество побочных увлечений. Прекрасный рассказчик — я оценил это качество, слушая его рассказы о Карпове, Григо и Рыкчуне, — он знал наизусть массу книг, начиная с «Манифеста» и кончая «Золотым теленком». «Алеша, — говорили ему мэнээсы, — почитай стихи!» — «Почитают своих родителей!» — каламбурил он в ответ. Замечу попутно, что к своей маме, оставшейся в Киеве, он относился так трогательно, что, говоря о ней, еле сдерживал слезы. Когда-то в детстве он был вундеркиндом, его учили в художественной школе, и мама, заботясь о духовном воспитании сына, прислала ему на Крайний Север этюдник, акварель и кисти. Гурышев вскрыл посылку на глазах у товарищей, профессионально
Он был красивым парнем, с детства привык к обожанию и выступал всегда в амплуа «любимца публики». А здесь, на «мерзлотке», попав в резковатую компанию, он часто терялся. Марина Григо рассказала об одном случае, который произошел через неделю после того, как Гурышев приехал на станцию: за обеденным столом он напыщенно провозгласил по какому-то поводу: «Закон тундры!» Компания переглянулась и немедленно его наказала, попросив после обеда вымыть посуду. «Я?! — возмутился Гурышев. — Почему?!» — «Закон тундры!» — сказали ему «старые волки».
Реакция его всегда была прямой, что можно считать слабостью, а не силой: на ласку он отвечал лаской, на грубость грубостью, но ударить кулаком — я уж не говорю по физиономии, хотя бы по столу — он не мог. Мешала интеллигентность. Вот эта интеллигентность, и свойственная Алексею мягкость, и юмор, и задушевность, и человеческая порядочность в конечном итоге оборачивались не слабостью Гурышева, а его силой: таким оружием на станции никто не обладал, а идти против лука с атомной бомбой безнравственно. И Гурышев постепенно превратился в того младенца, который глаголет истину. В конфликте, как я понял, он был опорой мэнээсов, потому что действовал без шума, без комплексов, без истерики, весело и непосредственно, иногда наивно, но всегда честно и искренне.
Марина Григо говорила о Гурышеве с неизменной нежностью, а Карпов хотя и сухо, но с уважением. Сам же Алексей, будучи очень довольным собой, своими друзьями и, вероятно, нашей первой беседой, состоявшейся еще тогда, в редакции, ушел после разговора со мной походкой ковбоя из «Великолепной семерки».
Итак, получив «секретное» письмо Рыкчуна, Гурышев, будучи человеком порядочным, как и просил его Рыкчун, мэнээсам действительно ничего не сказал, но и сам ничего не понял. «Неужто КПЗ так повлияла на бедного «титана», — подумал он, — что заставила его изменить позицию?» Несколько позже, когда Диаров спросил Гурышева при встрече: «Ты разве не получал письма от Вадима?», пришло прозрение. «Эге! — мелькнуло у Алексея. — Какой же это секрет, если о нем знает Диаров!» Но это позже, а пока что Гурышев гадал на кофейной гуще.
Игнатьев между тем готовился переходить в атаку. На первом этапе он не мог открыто объявить жалобщикам, что знает содержание письма, опасаясь толкнуть их на дальнейшие шаги. Он подумал и решил пустить между ними «черную кошку». Используя различные поводы, Антон Васильевич стал приглашать Гурышева и Карпова к себе в кабинет, чтобы, разговаривая с каждым с глазу на глаз, прощупать их планы, посулить одному избыток благополучия, а другому намекнуть на крупные неприятности. Но добился лишь того, что Марина однажды явилась и сама объявила ему содержание жалобы, открыто
Более всех поразил Антона Васильевича Карпов. Начальник станции был уверен, что Карпов «продается» и «покупается». Но почему-то он никак не давался в руки Игнатьеву, попросту избегая откровенного разговора: являлся в кабинет то с Мариной Григо, то с Гурышевым, у которого каждый раз находились к Игнатьеву «неотложные дела».
Карпов, однако, — так думаю я, — всего лишь прикрывал товарищами, как щитом, свои человеческие слабости. У него был период апатии: зря, мол, ломаем копья, институт молчит, ничего не выйдет… Он часто приходил в комнату к Марине, садился на стул, глядел в одну точку немигающим взглядом, и Марина, не уставая, говорила одну лишь фразу: «Не бойся, Юра! Не бойся, Юра!»
Но однажды Игнатьев все же поймал Карпова: они остались один на один. Диалога не получилось, был монолог. Игнатьев откровенно взвесил шансы мэнээсов и свои, довольно ярко нарисовал картину всеобщего поражения, которое неминуемо приведет к закрытию станции («Вы этого добиваетесь, Юрий Петрович?»), и закончил такими словами: «Кончай валять дурака, понял? Бери назад свою подпись, а я в тот же миг отдаю приказ об отпуске». Карпов открыл было рот, чтобы ответить, но Игнатьев предупредил его намерение: «Не надо. Не торопись. Подумай до утра. Я вам советую, Юрий Петрович, тщательно взвесить все обстоятельства».
Юрий тут же пошел к Марине, она молча его выслушала. «Что делать?» — спросил Карпов. «Думай», — ответила Григо. «Что ты хочешь этим сказать?» — «Думай». Он ушел, но через полчаса вернулся: «Что у тебя на уме, Марина?» — «У меня? — сказала она. — А у тебя? Ты понимаешь, что значит твой отказ от письма? Мне наплевать, кто выиграет или проиграет, мы или Игнатьев. Но что будет со станцией?!»
Карпов пожал плечами. Марина — фанатичка, это было известно всем, и она не знала колебаний. Игнатьев ее единственную не приглашал для разговора, понимая: бесполезно. Ни должностью ее не купить, ни угрозами напугать, ни «золотыми далями, — как выразился однажды Гурышев, — ни чугунными близями».
Но Карпов же был рассудительным человеком! В тот вечер он переехал в комнату Гурышева, не мог оставаться один. Ему было тяжело. Укладываясь спать, они болтали на разные темы, но неизменно возвращались к предложению Игнатьева. Алексей не произносил никаких громких фраз и не обличал предательство, ценой которого можно было купить диссертацию, он с полным пониманием отнесся к переживаниям товарища, и это мучило Карпова больше, чем категорическая прямолинейность Марины. Они погасили свет, и уже в темноте Карпов спросил: «Леша, а что бы ты сделал на моем месте?» — «Я? — сказал Гурышев. — Удивил бы Антона». Карпов молча поднялся, набросил на себя плащ, вышел в коридор, постучал в комнату Игнатьева и, приоткрыв дверь, с порога произнес: «Не нужен мне ваш отпуск, Антон Васильевич! Понятно?»
Тот искренне ничего не понял. Игнатьев думал, и думает так, к слову сказать, до сих пор, что мэнээсы, как и он сам, имели корысть, преследовали эгоистические цели, и, коли так, вели они себя, с точки зрения Игнатьева, предельно глупо! В самом деле, если и мы, читатель, на минуту предположим, что была одна сплошная корысть, логично поискать вариант, при котором все остаются довольными, не ущемленными в своих эгоистических устремлениях, а борьба прекращается как по мановению волшебной палочки.