Кто он и откуда (Повесть и рассказы)
Шрифт:
Сохин тяжело вдавил хрястнувшее сиденье и поставил рюкзак на колени. Женщина сидела впереди него, и было свободно место около, но он не решился сесть с ней рядом. Его колени уперлись в железную спинку, за которой сидела она, и он знал, что она почувствовала, как подпертая его коленями спинка подалась на нее. Он тоже ощутил коленями легкие, как бы ответные толчки, когда она, эта женщина, доставала деньги из сумки, и когда повернулась к кондуктору, и когда устраивалась потом поудобнее, кутаясь в платок из кроличьего пуха. И все это было приятно ему…
«Ну хорошо,, — подумал он. — Хорошо, что я собрался. В конце-то концов давно хотелось увидеть море и Морозова
За городом, среди полей, как будто еще только смеркалось; в автобусе дрожал электрический свет, дребезжали стены и обледенелый грязный пол, и все казалось коричневым, ветхим и зыбким: люди, пол, потолок… И в полях тоже невидимо метался мутный снег.
Сохин слышал вздрагивающие чьи-то голоса и понимал, что кондукторша — девушка с теплыми и проворными пальцами, торчащими из обрезанных перчаток, — всем хорошо здесь знакома и что сама она тоже многих знает, и потому и говорят с нею запросто — о мясе, о Москве, магазинах. А сзади кто-то украдкой курил, и Сохину казалось, хотя он и не видел, что это курил мужчина с озябшим, мясистым лбом.
«Может быть, я показался смешным? — подумал он опять о своем… — Почему же не сел я с ней рядом, чудак? Мне бы сказать ей про снег и про море… Я ведь ни разу не видел этого моря».
Сизая, просветленная снегом бесконечность мутнела за окном, колыхаясь неопределенно и жидко, как туман, и Сохин, ощущая ногами железную дрожь автобуса, который щупал коротким светом дорогу, ведущую к морю, думал, что было бы приятно ему сейчас и хорошо говорить с этой женщиной о море, о Морозове и о себе.
«Странно! — сказал бы он ей. — Сижу вот и радуюсь!»
А она удивленно, наверно, и доверчиво взглянула бы на него и, может быть, спросила на счастье: «Почему?»
Ему бы только услышать это удивленное «Почему?». Он бы спросил у нее о море, которого ни разу не видел, хотя когда-то отлично знал, какие села затопит оно и где появятся острова. Какое же море без островов!
«Да черт его ведает! — сказал бы он ей. — Со мной иногда бывает такое. А с вами?» — спросил бы он ласково.
Сашка Морозов, тот радовался, когда сказали, что море затопит его старую избу, покосившуюся и серую, с покатым, щелястым полом. И особенно радовался, узнав, что за нее вдруг заплатят нежданно-негаданно тысяч десять на старые деньги, хотя изба не стоила и двух. Ему, конечно, завидовали люди, которые жили на взгорье, и никто в деревне не ждал так большой воды, как Сашка Морозов со своей матерью.
Чуть ли не месяц Сохин жил в этой избе, под ее замшелой зеленой крышей, пока геодезическую партию не перебросили на другой участок, а поили его все это время и кормили так, будто именно он осчастливил их, и каждый вечер хозяева заводили разговор о море. По вечерам он пил с Морозовым мутную сивуху, которую на всякий случай прятали под столом, впопыхах совал себе в рот кусок серой свинины с солнистым инеем или горький огурец, пытаясь задушить то отвращение, которое, однако, вскоре незаметно проходило само собой…
«Море-то, море какое будет! — говорил Морозов восторженно. — Море-то какое! За море, ребята, за мере… Мать! А ну-ка выпей с нами за море! Будьте здоровы!»
И на лице его смеялось плакатное какое-то, зубастое, сверхъестественное счастье.
«А через год не приедешь, убью! — говорил он Сохину. — Ей-богу, убью… Разыщу в Москве и убью».
Сохин смотрел теперь в окно и пытался представить радость Морозова, когда тот откроет ему дверь. И ему порой казалось, что он
«Вот, понимаете ли, какие дела, — сказал бы Сохин этой тихой женщине, если бы только сидел сейчас рядом с ней и если бы хватило у него мужества сказать ей все это. — Я ведь ни разу не видел этого моря… А вам никто не говорил, что вы очень милая?»
Там, в бежевом, ярком, новом вагоне, он, может быть, слишком пристально и откровенно смотрел на нее, а она всякий раз откликалась и тоже откровенно, искренне так и покорно, как ему казалось, взглядывала на него. И еще ему казалось, когда он молча твердил о невероятной своей влюбленности, будто она, хорошо все понимая, откликалась не случайно, а по его воле, покорно, как жена, хотя сам же не выдерживал ее взгляда, потому что слишком глубоко приходилось заглядывать, и тогда он замечал вдруг ее дрожащие ресницы и чувствовал, как жутко ей самой и странно откликаться и что-то серьезное и тайное твердить ему в ответ.
А может быть, Сохину все это только казалось.
В вагоне было душно, и она, скинув платок на плечи, сидела перед ним жаркая, разморенная, с коротким и резким румянцем на высоких скулах, от которого посерьезнели как будто и стали тревожными ее глаза. А он всякий раз с сожалением ждал, когда поезд начинал притормаживать, что она вот-вот вдруг поднимется, достанет с полки желтую сумку и пойдет к выходу.
И потому-то теперь он так радостно взглядывал на нее, и, хотя и не видел теперь ее лица, было ему беспокойно и знобко, было светло на душе, когда он подумывал, что автобус, которого долго дожидались они, опять везет их вместе, обшаривая тусклым огнем дорогу, и, возможно, удастся еще что-то спросить у нее и услышать что-то в ответ. Можно ведь просто узнать: далеко ли и долго ли ехать ему до Хатилова? Но сам-то он знал, что ехать туда около часа.
И вот, когда он раздумался так, улыбаясь скрытно, когда он видел только серый платок впереди, а еще дальше впереди, за черным силуэтом шофера, за стеклами, искрящийся снег и тьму, из которой мчался этот сухой снег, хотя и казалось порой, что этот легкий снег вихрем вздымается снизу и уносится вверх, поблескивая в вялых лучах, — снизу вверх, снизу в темень, нависшую над заснеженными полями, над глухими кустарниками, которые были чернее неба и полей, — вот тогда-то и случилось все это…
Впрочем, может быть, только ему так почудилось, будто случилось что-то, только он, наверное, ощутил вдруг, что у него вынули на секунду сердце или кто-то в мягкой варежке легонько так и осторожно прижал это сердце и отпустил, потому что люди, давно уже притихшие, заскрипели опять сиденьями и стали говорить о лошадях, о бойне и о конской колбасе, которая, конечно, отличается от говяжьей. «И цветом и вкусом, — говорил кто-то сзади. — По цвету она красная такая, и вкус, конечно, не тот. Но если пожарить с луком…» — «В войну и без лука, — откликнулся старческий голосок, — без лука ели, и ничего». — «И еще как ели-то! Обсоси гвоздок…» — «Чего?» — «Обсоси гвоздок, говорю!»
— Куда ж их гоняли? — спросила кондукторша, которую Сохин узнал по голосу. Она будто о детях спросила.
— Да это глазовские табун свой на комбинат гоняли, — сказал мужчина, который сидел сзади Сохина и теперь уже в открытую, наверное, курил. — А там не приняли, девать некуда. Вот и гонят назад. Лошади — это тебе не коровы. Корова и та стонет, когда ее ведут, а лошади как собаки. Конечно, собаки больше понимают, но и лошадь — это тебе не корова. Сытые лошадки, упитанные…
— Так чего ж! — сказал старик. — Когда на тебе не работают. Это и я упитался бы… А чего?