Шрифт:
1
Это был первый личный сыск агента второго разряда Нила Кулагина… Невысокого роста, с круглым, желтоватым от веснушек, улыбчивым лицом, быстрый, несмотря на плотность сложения, он легко мог вскидывать над головой двухпудовую гирю, метко стрелял в тире из нагана, толково отвечал на теоретических занятиях при губрозыске. Зима двадцать четвертого года началась сильными снежными заносами. Потом враз ударили морозы. Но Кулагин, как и осенью, ходил в пальтушке, похожей на армяк, в кургузой помятой шапчонке, в высоких русских сапогах. — Обмундирование тебе выдали, Кулагин, — сказал ему однажды Костя Пахомов, инспектор губрозыска, к которому в качестве стажера был приставлен Кулагин. — Почему мерзнешь? — Притерся, — улыбнувшись, ответил парень. — Вот доношу, примусь за обмундирование. Бережливость Кулагина шла не от природного скопидомства, а потому — что лежала на его плечах забота о большой семье, оставшейся без главного кормильца — без отца, погибшего от тифа на какой–то военной стройке в германскую еще войну. До губрозыска Нил работал на ткацкой фабрике, носил на спине хлопок, потом стоял в мюльно–прядильном отделении за машиной. В гражданскую войну служил чоновцем, вылавливал бандитские шайки, дезертиров, охранял продовольственные отряды. После армии познакомился с ребятами из губрозыска и поступил в агенты. Как–то на толкучке подвел к Косте мужчину. — У торговки поддевка пропала, а рядом с ней вот этот толокся… — Доказательства где? — спросил Костя, удивляясь и недоумевая, видя на лице задержанного такое же недоумение и удивление с растерянностью. — На што доказательства, — ответил Нил, — вот они, перед глазами… Он едва не потрогал пальцами глубокие морщины, разрезавшие щеки мужчины, и пояснил серьезно и строго даже, точно сам взялся обучать инспектора теории сыскного дела: — Одного студента знал я, так он мне про эти морщины толковал. Называются морщины порока. Коль есть они, не иначе как преступник. Вот и этого надо допросить. Задержанного Костя освободил тут же, а Кулагина упрекнул: — Морщин у людей вон сколько. Погляди–ка кругом. Что же ты, всех ко мне подводить будешь? Поддевку они вскоре отыскали, здесь, на толкучке, уже перепроданную в третьи руки. И к краже тот мужчина не имел никакого отношения. — По морщинам да по линиям, Нил, — посмеиваясь, внушал потом Костя огорченному и смущенному агенту, — только цыганки разве что могут искать преступников. Нам даны другие приемы, учись нашим приемам, а не со слов какого–то студента. Понял? И он дружелюбно похлопал его по плечу. Парень ему, в общем–то, нравился… Шесть лет уже работал Костя в губрозыске. За это время поднялся от агента второго разряда до инспектора центрального района города, самого тревожного, самого опасного по уголовным делам. За это время сколько сменилось агентов. Иные приходили из–за куска хлеба, обмундирования. Иные — просто погреть руки на даровом, на подношениях. От таких освобождались быстро, узнавали их на втором месяце работы. Или на третьем… Кулагин был из тех, кто пришел работать надолго, не задумываясь над тем, что ждет его в этом каменном белом доме на площади, называемом губернским уголовным розыском. Кончился стажерский срок и для Кулагина. На очередной летучке Костя вручил агенту наган, удостоверение, пожал ему руку. — Пойдешь, Нил, к мануфактурному магазину, — сказал он. — Посмотришь, нет ли подозрительного. Магазин государственный и для государственных дел отпускает бязь и миткаль. Но ты приглядись… Мало ли там… Давно следим за покупателями. Новичок аккуратно и бережно запрятал наган в карман пальтушки, в боковой карман старенького пиджака так же бережно положил удостоверение, стукнул каблуками сапог, но не удержался, улыбнулся радостно. И Костя не сдержался — тоже улыбнулся: — Давай, Нил. Памятный у тебя сегодня день. Сотрудником губрозыска назначен. В это утро шел снег — крупный и спокойный, и кипы мануфактуры, перевязанные на ломовой подводе, выехавшей из проулка навстречу, были схожи с сугробами, аккуратно вырубленными лопатами. Мужчина в черном нагольном полушубке торопливо погонял лошадь, прикрикивая на нее, взмахивая вожжами. Кулагин встал ему поперек дороги. — Откуда товар? — Тебе чего еще! — взъелся было возчик, из–под шапки люто оглядев парня. — Что мешаешь? Но рука Кулагина, легко кидающая двухпудовик, остановила его. Он задержал лошадь, хмуро глядя на агента. Кулагин вынул из пиджака удостоверение, повертел перед носом мужчины: — Откуда товар? — повторил свой вопрос. — А из магазина, — неуверенно отозвался возчик, оглянулся, и эта оглядка насторожила Кулагина. — Может, краденый товар? — спросил он, положив руку на кипу, ощупывая ее. Возчик торопливо и с запоздалой поспешностью улыбнулся, полез в карман: — Насчет документа на товар, стало быть, спрашиваешь, — заговорил, вытащив листок бумаги. — Вот полученьице… Есть–есть, пожалуйста. — Куда товар? — спросил Кулагин, вернув документ. — Кому?.. В документе сказано, что бязь для сельского кредитного товарищества, а ты едешь, смотрю, в город. — А попутно, — пробормотал возчик. — В один магазин заехать надо… Приказчик я от Замшева… От лавочника на Мытном дворе. Тогда Кулагин потребовал повернуть лошадь назад и ехать в магазин. Нехотя, но возчик согласился. Раза два принимался упрашивать Кулагина отпустить подводу, потому как «дел невпроворот на сегодня». — Живо мы, — пообещал ему Кулагин. — Только выясним, и отпущу… В магазине ему показали ордер, по которому только что была отпущена бязь, подписанный торговым агентом сельскохозяйственного кредитного товарищества Миловидовым. Счет на получателя выписывал какой–то молодой мужчина. Получил же со склада бязь вот этот приказчик лавочника Замшева. Непонятно все стало для Кулагина. Ордер из товарищества, получали бязь на товарищество, в село, значит, что в пятнадцати верстах от города, а бязь едет на Мытный двор в лавку частного торговца. Самым удивительным оказалось то, что продавцы магазина предъявили Кулагину еще один ордер, и тоже на бязь, полученную неделей раньше на это же кредитное товарищество. Куда же столько бязи в одно село? Теперь Кулагин поехал вместе с приказчиком на Мытный двор. Замшев вышел из лавки встречать подводу, но, увидев рядом с приказчиком незнакомого парня, догадался сразу, в чем дело. А догадавшись, растерялся и лишь молча водил глазами то на Кулагина, то на приказчика. И даже не замечал холода, забыл сразу, что он в одной поддевке, с непокрытой головой. — Откуда товар ждешь, хозяин? — спросил Кулагин. Поняв, что он не иначе как из милиции, Замшев решил быть откровенным, пояснил скороговоркой: — Как–то молодой человек пришел. Мол, не надо ли бязи. Ну, говорю, как не надо. Обычно мы через государственную биржу получаем, но последнее время заминка вышла, обходят нас вниманием. Ну, и приходится на стороне подыскивать… — На какой стороне? — спросил Кулагин. — И кто человек тот? Какой из себя? — Не могу знать, — в поклоне склонился перед ним Замшев. — Молодой мужчина в белых бурках. Приказчик бросил вожжи и отошел в сторону, словно собираясь сбежать. — Куда это ты? — спросил его Кулагин, видя в глазах приказчика злобу. — Подожди. Вот сейчас составлю акт, подпишешь и пойдешь. Он составил акт на количество кип, потребовал не распаковывать их. Дал подписаться и Замшеву, и приказчику. Потом вернулся в магазин, взял эти два ордера под расписку и с ними побежал в губрозыск. — Может, установить наблюдение? Вдруг да «черная биржа», что ищем, — предположил он довольно и радостно. Была за ним черта — поболтать, прихвастнуть. Но хвастовство это было, в общем–то, безобидное, и сотрудники губрозыска обычно только добродушно посмеивались. И сейчас Костя лишь усмехнулся, долго и внимательно просматривая ордера: — Знаком мне этот Миловидов… На приметке он у нас… Совсем недавно зашел к нему начальник уездного уголовного стола и рассказал про этого Миловидова. Торговый агент из кредитного товарищества летом продал тридцать бочек цемента частным торговцам, хотя по договору цемент полагался местному совхозу для строительства сыроваренного завода. И вот чудеса — совхоз у этих же частников вынужден был покупать материал по завышенной уже цене. По жалобе совхоза было возбуждено следствие, но оно вскоре же остановилось. Товарищество взяло под защиту своего агента, заявив, что он неопытный и неумелый еще работник. Потом начал «сильно гулять» Миловидов по ресторанам и сельским трактирам. Этот приземистый человек, с черными усами — «баранками», синеносый, хрипастый, обожал духовой оркестр и военные марши. По рассказу начальника уголовного стола, где–нибудь в трактире, кинув скрипачу или шарманщику червонец, требовал «военного марша». Особенно любил «Марш Копорского полка» и «Прощание славянки». Вытянется, выкатит живот, замрет со слезами умиления на глазах. Под осень он пригласил на свадьбу племянницы председателя кредитного товарищества духовой оркестр в полном составе. И тот два дня сотрясал домишки жителей бравурными военными маршами, мазурками и вальсами. На какие деньги простой служащий два дня мог содержать оркестр? — Завтра с ранним поездом выезжаем в село, — решил Костя. — Иду выписывать командировки. Познакомимся лично. А насчет наблюдать… Так скажу я тебе, Кулагин, что это сейчас напрасное дело. Ты со двора, а они к своим сообщникам, если они имеются. Или телефон, или записка, или приказчика рысью в какой–нибудь дом. И они, эти сообщники, если они есть, повторяю я тебе, Кулагин, уже все знают, какой ты из себя хороший да толковый… Товар мы отберем, а Замшева временно не тронем. Он пока бесполезный человек. А вот Миловидова надо брать под стражу…
2
И в это утро шел снег — ложился в сад, что виден был из окна дома, где жил торговый агент Миловидов, на дорогу, по которой неслись,
3
Кассир одной из городских фабрик Викентий Александрович Трубышев, вероятно, не знал, что в России устройство первых товарных бирж относилось к эпохе Петра Первого. Подумать только, с каким товаром набивались там друг другу купцы: с пенькой и пушниной, трубками и канатами, заморским табаком и фламандскими картинами, скатертями ткацких мастерских и ружьями, фарфором и выделкой из металла, из дерева, из глины. Но какое дело Викентию Александровичу до тех далеких петровских биржевых сделок. Не было ему дела и до биржевых лихорадок двадцать четвертого года в Лондоне или Париже, Чикаго или Берлине. Пусть падает интерес к иранской нефти и растет к румынской, пусть стреляется обанкротившийся миллионер, и пусть незаметный хлеботорговец из Чикаго Артур Коттэн за какие–то два дня опускает в свой карман пятнадцать миллионов долларов; безразлично ему, как стучит мелком маклер, как бьют по рукам клиенты, заключая сделки на тысячи тонн пшеницы или нефти, на каменный уголь, на руду, на велосипеды, на тракторы «Фордзон» или пулеметы «Максим». На тех биржах Викентий Александрович не бывал. Вот на торговой губернской бирже — другое дело. В небольшом особняке, возле Сенного рынка, в толпе представителей государственных магазинов и частных торговцев он знакомился со спросом и предложениями рынка, листал бюллетени, запоминал клиентов из других городов. Тем надо пшеницу, этим лен для ткацкой фабрики, есть спрос на трубы и на краску, на мыло пахучее, на масло русское, на дрова. Этот готов закупить амурской кеты или осетрины, а тому подай древесину. Шумело биржевое собрание. Но спокоен был всегда Викентий Александрович. Средний размер сделок собрания его не интересовал, оборот тоже, и котировка цен в итальянских лирах или шведских кронах к нему никакого отношения не имела. Просто он запоминал, угадывал — где пустота в государственной торговле, искал прорехи в поставках товаров. Просто всегда был в курсе, что сегодня идет, а что не идет, что выгодно продать сейчас, а что выгодно попридержать до поры до времени. «Ага, сегодня спрос на фанеру». Он уходил домой в Глазной переулок. В комнате садился в бамбуковое кресло–качалку и погружался в раздумья. «Фанера… Так–так… Кажется, в Архангельске. Борейко… Да–да… В морском порту заведующий. Борейко. Пожалуй что. А здесь Ахов и дровяная лавка. Нет фанеры в лавке у Ахова. А толпа ходит, высматривает фанеру. И в государственном магазине нет фанеры. Значит, срочно в Архангельск, к Борейко… Может, и достанет… Фанера станет золотой тогда… Только поспешить главное…» Один никогда не принимал решения Викентий Александрович. На государственной бирже есть биржевой комитет, и на подпольной бирже есть тоже свой подпольный комитет. В номерке постоялого двора и трактира «Хуторок», что за Волгой, на самом берегу, у перевоза. Вот она — тройка этого биржевого комитета. Он, Викентий Александрович, гофмаклер, и два маклера: Иван Евграфович Пастырев, владелец этого «Хуторка», и Егор Матвеевич Дужин, местный скотопромышленник, откормщик свиней. Викентий Александрович — аккуратный и спокойный, со светлой бородкой «а–ля ассириец», с трубкой в зубах, с вечной иронией в голубых глазах. До революции домовладелец двухэтажного дома и подрядчик крючных работ. Теперь просто кассир при фабрике. Иван Евграфович — маленький, с розовым мальчишеским лицом, быстрый на ногу — так что не дашь шестидесяти, если посмотришь на его хлопоты со стороны. Одет в простенькую купцовскую поддевку, сапоги, потирает всегда зябко руки, быстренько, незаметно, точно в цирке фокусник, собирающийся обмануть зрителя ловким номером. А Егор Матвеевич грузен, осадист, пригнут. Шея втянута в плечи. Лицо красное, припухлое, глаза сжаты — полоски вместо глаз. Не за них ли Егору Матвеевичу блатной мир — ой как давно это было, до революции еще до первой, — дал кличку Хива. За последнее преступление вынес окружной суд Дужину пятнадцать лет. Отсидел лишь двенадцать в Тобольском централе и освободился в семнадцатом по амнистии Временного правительства. Вернулся в город и вдруг остепенился. Женился, детей, правда, нет, но купил на какие–то деньги дом, большой сарай в огороде. С нэпом вот стал откармливать свиней для продажи в трактир «Хуторок», в колбасные заведения. Мало кто знает о большом уголовном прошлом Егора Матвеевича. Разве что Иван Евграфович. До революции официантом бегал Иван Евграфович между столиками в шикарном ресторане города — в «Царьграде». А Егор Дужин садился, бывало, за его столик. Бывало, гулял на широкую ногу, заплескивая все вокруг себя шампанской пеной, расстреливая пробками высокие потолки… Ну, помнит еще Горбун. Живет такой старик горбатый в одном из переулков, близко к железной дороге и пустырям, в маленьком согнутом домишке. С ним Егор Дужин на «дела» ходил даже. Но стар стал Горбун. Только до базара разве, купить еды, да в керосиновую лавку, да в ближайшую церковь, поставить свечку в замоление прошлых уголовных грехов… Ну, и еще не забыл Дужина, конечно, Сынок. В пятом году вместе они уходили на этап. За одно преступление уходили. Через год бежал из централа этот тоненький красивый мальчик с черной душой злодея. В мировую войну грабил беженцев. После революции «завалился» снова в тюрьму, во время белогвардейского мятежа бежал, попал в список Центророзыска, по которому его при задержании надлежало доставить в «Московской губернии Таганскую тюрьму». Был Сынок средних лет мужчина, но юношески тонкий, всегда молчаливый, с выпуклыми глазами, пергаментной кожей лица, вставными белыми зубами. Пробыв недолго в одном городе, совершив крупное ограбление, исчезал. Сейчас, вернувшись в город, он сидел в «кишлаке», бараке у реки, на чердаке, подкармливаемый старой наводчицей Марфой… Для всех других Дужин — добропорядочный гражданин, готовый помочь соседу подпереть забор падающий, срубить пару венцов или же готовый половить рыбку сеточкой на Волге, посидеть на завалинке, жалуясь на низкие цены за свиное мясо. Викентий Александрович, например, не знал, кто такой в прошлом Дужин. И потому всегда радушен к нему, всегда с распростертыми объятиями. Бывает, даже подарочек поднесет ему — то одеколон, то хорошего табачку, то кумачовый платок. И когда советуется, в первую очередь взгляд на Егора Матвеевича. — Есть фанера, почтеннейшие. Это его любимое словечко. Не господа, не товарищи, а почтеннейшие. Среднее выходит между теми словами. — Как смотрите? Помолчат два его подручных маклера, потом первым, как всегда, рыкнет Егор Матвеевич: — Фанера — дело прочное. Надо брать… Редко открывает рот Егор Матвеевич. Зубов осталось впереди на счет, и те обломаны и погнуты. А вставить золотые мог бы. Куда только и копит. Может, на благотворительные цели? Может, собирается строить церковь или богадельню для старых людей? Кто его знает. Ясно Викентию Александровичу только одно, что жалеет Дужин тратиться на свои зубы. — Фанера, она и мне сгодится. Пол под свиньями совсем прогнил, подлатать надо бы. Иван Евграфович потрет ладошки, оглядит стол, кровать. Вот ведь — уже который год он хозяин, владелец, а въелись в душу повадки официанта. И здесь не хозяин он, а официант. То смахнет со стола пепел, то поправит скатерку, то вдруг невольно как–то согнется в поклоне, точно перед богатым клиентом за столом, и улыбочка на лице паточная. Никак не вытравляется ресторанное прошлое. — Я как и все… Это у него привычный ответ. И принюхается — не тянет ли в номер через отдушину в печи гарь снизу, из кухни. Вроде как пахнет. Черт бы драл этого повара, опять с похмелья, опять льет пробу на плиту. Дальше все идет по заведенному порядку. У подпольного биржевого комитета есть свои подпольные комиссионеры. Вот, к примеру, Георгий Петрович Вощинин. Тридцатилетний молодой мужчина, с бледным лицом, тонкими усами, недовольный вечно, капризный, нервный. В френче сером, английского покроя, в белых бурках. Он сидит за соседним столом в бухгалтерии фабрики, чуть сбоку от Викентия Александровича. Тоже кидает костяшки счетов. Официально он числится счетоводом. Но приходит время — он комиссионер. Получает освобождение у доктора (понятно, за приличную мзду), берет деньги у Викентия Александровича (деньги комитета), покупает билет на Архангельск и отправляется в дальнюю дорогу. Он посредник между продавцом и покупателем. Продавец — Борейко, заведующий складом в Архангельске, а покупатель — Ахов, толстенький мужичок, лысенький, юркий, в модном пиджачке с разрезом на спине, в валеночках с галошами, даже при морозе. Это — владелец дровяной лавки. Торгует швырком, бревнами, тесом, фанерой вот… Возвращается из Архангельска Вощинин с образцами фанеры и сделкой. На бирже нет обычая много водить пером по бумаге. Разве что маклерская записка с указанием количества покупаемого товара и что «дефектов нет». И все. А то и проще — поднял руку или пожал руку. Честь торговцев и покупателей на бирже поддерживается свято. А затем приходит груз в адрес Ахова. Тут вступает в действие Иван Евграфович. Пара ломовых его трактира мчит к станции. А у пакгаузов — мужички, из тех, что зовутся «золотая рота». За пару бутылок самогона покидают быстренько товар на подводу, перебросят куда надо. Грузчики — это уже обязанность Егора Матвеевича. Свою обязанность он исполняет аккуратно. Не было еще заминок. Все делается вмиг. Так, чтоб не было лишнего глаза, не останавливались чтоб подозрительно граждане: мол, что, да откуда, да куда… А потом потекут комиссионные от Ахова за фанеру. Три процента комиссионных с товара. Не так много? Достаточно. Кошельки распирает у маклеров червонцами. Сунет Егор Матвеевич полученный процент в карман, скажет: — Простота… Да, не то что в те времена, когда звенели у него в кармане ключи, отмычки, шпилера. Когда болталась на поясе фомка. Слава богу, тянет к покою, к теплу, к сытному пирогу, к стопочке, ко сну после обеда, а то к завалинке. Сидит на ней, посматривает на свой дом, на сарай, где роются друг возле друга откормленные йоркширы. Кто скажет, что несколько судимостей за этим мужиком, в валенках пожелтевших, в шубе до пят, в ушанке, одно ухо вверх, другое вниз. Кто скажет, что варнак был Егор Матвеевич, мог убить своего товарища, если тот поперек дороги. Было и такое в судебных делах. Жаль только, революция плохо их сохранила, рассыпались они за ненадобностью, разлетелись, как осенние листья по ветру. Жаль. Посмотрел бы нынешний агент губрозыска на одно из них, покумекал бы, кто такой покуривает на завалинке на зимнем солнцепеке. А разве возникнет подозрение на Викентия Александровича? Вот он в кресле. Тепло, уютно. Две дочки взрослые у него — Тася и Шура. Есть третья дочь — Софья, замужем в Тифлисе. Эти две при отце, эти незамужние. Тихие и богомольные. Сейчас в соседних комнатах шуршат бумагами, тряпками, звенят чашками. От печей тянет остатками березового духа. С улицы по стеклам крупа снежная скребет, точно кошка просится в дом. Подыматься из кресла, чтобы выпить чашку чая, не хочется. Не то что куда–то брести по такой–то темке да по такому снежному вихрю. Но и подыматься надо, и брести надо. Поднялся из бамбука, выращенного в Китае, в прошлом еще столетии, и дочерям: — К Синягину, а потом на вокзал… Бывает Викентий Александрович в гостях у частных торговцев. То у Дымковского, то у Ахова, то у Замшева. Заглядывает. Спросить, нет ли хорошего реглана, нет ли сапожков — «румынок» для дочерей, или же поздравить с именинами, или же привезти хорошего лекарства. Осторожно заведет насчет заказа на товар разговор. Поговорит, послушает, повздыхает, посочувствует. Но никогда не обещает, никогда не скажет, что он, именно он, Викентий Александрович, достанет Ахову фанеру в Архангельске. Деловой разговор лежит на Вощинине. Спустя день–два Вощинин придет к Ахову и предложит заказ на фанеру. Мол, не надо ли? Он и комиссионные берет с лавочника, а потом передает в курилке на фабрике Викентию Александровичу. Викентий Александрович — это тонкая разведка, а Вощинин — это действие. Себя Вощинин торговцам не называет. Разве что вымышленную фамилию, вымышленное имя. На случай, если милиция нападет на след, — легче уйти будет. Идея — Викентия Александровича. Полтора года действует подпольная биржа, и нет следов, и нет разговоров лишних. Полтора года идут товары отовсюду в город. Подсолнечное масло и пшеница, тес и фанера, румынки и регланы. На прилавки частных торговцев. Раскошеливайся пролетариат и крестьянство! Подходи, налетай на товары первой необходимости! Нигде, кроме как у Ахова, нигде, кроме как у Дымковского или Охотникова… Пока расшевелится государственная торговля, пока договорятся, пока кончат переписываться да подбивать итоги… Помогает еще Викентий Александрович иному частнику деньгами. В долг. Под проценты. Тоже три процента в неделю. Из кассы берет из фабричной. Пачку червонцев в карман Дымковскому. Или же Синягину на покупку новых решет. Должно развиваться частное хозяйство. Затухнет потому что — и подпольная биржа прогорит. Один зависит от другого. Идет потому дело. Прямо как по маслу идет… Летели саночки едва не по воздуху — лихой, горячий конь попался Викентию Александровичу. Наяривал извозчик кнутом по крупу: — Эге–ге–ей! Сам бы мог завести Викентий Александрович лихача, но ведь разговоры. Простой кассир при фабрике, по тарифной сетке, по разряду, заработок — кот плачет, и вдруг саночки, свой собственный выезд… Качался Викентий Александрович, пряча лицо в воротник из камчатского бобра. Посматривал на редкие фонари, на редких прохожих, бегущих, как от погони, от снежных заносов вдоль улиц. Им, прохожим, проще жить. Им не надо думать насчет фанеры для Ахова, насчет мануфактуры для Дымковского или Замшева. А ему еще и о Шашурове, чтобы колбасный завод бывшего Либкена на Духовской развивался, и о Синягине. Кончается мука, а источники сохнут. Как колодец, из которого уходит вода. Крупные частные товарищества и фирмы имеют своих личных комиссионеров. У них свои связи. А кто подумает о мелких торговцах, которым не под силу держать доверенных и комиссионеров, которым нет времени и средств заводить связи с хлеботорговцами Сибири или маслоделами Балакова? Вот они и подумают, они, на втором этаже трактира «Хуторок». Викентий Александрович погрустнел вдруг. Тяжела ты все же, шапка гофмаклера!
4
Была у Викентия Александровича странная привычна. Раздеваясь, внимательно разглядывал свои вещи. Точно искал пятна грязи, дыру или оторванную пуговицу. Не изменил он этой своей привычке и в прихожей булочника Синягина. Снял шапку, осмотрел ее неторопливо, как только что купленную на толкучке, сдернув с шеи шарф, стал задумчиво разглядывать крупные, в «шотландку», клетки. Повесив пальто, легонько постукал ладонью по полам, скидывая паутину, налетевшую на лестнице. — Бог мой, какая погода! Жена Синягина, высокая и сухая женщина, с паклей седых волос, с болезненной чернотой под глазами, подняла голову к потолку коридора, точно услышала шорох снега над крышей. — Боимся выходить. Метет, да тьма… — Положено снегу и тьме, Катерина Юрьевна, — заметил Трубышев, приглаживая волосы. — Декабрь уже. Потому не смею роптать и покорно несу бремя стихии и вам советую. Молитесь богу и ждите лучезарных дней. Он кивнул ей и четким, прямым шагом, по–солдатски, вошел в переднюю. В трюмо, стоявшем в дальнем углу, отразилась его невысокая и плотная фигура, в костюме–тройке, в ситцевой косоворотке, — выпуклые белые пуговицы на ней как клапаны гармони. Мягко открылась дверь в гостиную: здесь широкий стол, накрытый плюшевой скатертью. На стене портреты родичей Синягина. Среди них и он сам — на стуле, нога на ногу, картуз на коленях, пышная прическа. На стене же, рядом с его портретом, барометр с амурами, часы в футляре из красного дерева — маятник их, поблескивая тусклой медью, гулко рубил последние дни двадцать четвертого года. Следующая комната была слабо освещена, душная. В одном углу — кровать, в другом — ломберный столик, кресло, посреди — круглый стол с бутылочными ножками, на нем — конторка. За конторкой — сам Авдей Андреевич Синягин, владелец булочной и кондитерской, пятидесятилетний мужчина рыхлого телосложения, лобастый, с головой в проплешинах. Одет он был в посконную рубаху, выпущенную небрежно на широкие штаны, в валенках. Услышав стук, булочник медленно оглянулся, отложил счеты, снял очки, и радушие и гостеприимство появились на его полном, с обвислыми щеками, лице. Двинулся встречу, ловя пальцами пуговицы расстегнутой рубахи: — То–то слышу — звонок. Но не гадал, что это вы, Викентий Александрович. В такую погоду… — Путник в непогоду не от праздности. Трубышев вложил ладонь в пухлую руку булочника, заглянул ему в лицо: — Кажется, пребываете в печали, Авдей Андреевич? Уж не с мукой ли беда? Будто ждал этого вопроса Синягин, заговорил торопливо: — Пришла телеграмма из Омска. Куплен муки один вагон, но выходит задержка. Чулков сообщил, что власти издали какой–то там указ. Сначала все государственное, а в конце частников. И выходит, что придет мой вагон к чистому понедельнику великого поста. — Ну уж, к чистому понедельнику, — невесело улыбнулся Трубышев. — Но, конечно, весть нерадостная. Вся эта история была ему известна куда как лучше, чем булочнику. Чулков, еще один комиссионер, в прошлом белый офицер, застрял в Омске. Все было так, как только что наговорил Синягин. Не указ, а постановление вышло на железной дороге: прежде грузы государственные, а потом грузы частные. По какой–то четвертой категории. И жил теперь в Омске комиссионер, и тратил зря деньги. И что тут придумать? Нет постановлений пока еще на водные дороги. Можно бы пароходом. Но ведь реки из Сибири не бегут к Москве. Да и зима. Можно бы лошадей нанять, но ведь тысячи километров до булочника Синягина. Одна надежда, что Москва, тамошние дельцы подошлют муки. Должна сегодня прийти телеграмма. Что в ней только будет? — Это вот Марголиным хорошо, — как не слыша слов Викентия Александровича, продолжал бубнить булочник. — У них комиссионер оттуда же, из Омска, сообразил отправить груз на «Хлебопродукт». По дубликату на предъявителя получат здесь зерно. Вот как ловко… — Это риск, — покачал головой Трубышев. — Это дело незаконное, и они могут лишиться своей муки с крупным штрафом… Не надо так рисковать. Что–нибудь придумаете… — Уж не знаю, — зашептал булочник. — Печали много, Викентий Александрович. Тут арендатор валится, там вот… Какое–то смутное время настает. — Не такое уж смутное. — Как не такое, — покачал горестно головой Синягин. — Установили Советы твердый рубль. Фабрики открывают одну за другой. Магазины открывают. Нашего брата теснят и давят всем, чем можно. То налогами, то приказами, то указами. Да и вообще быстро могут покончить с нами, если захотят… Стоит масло подсолнечное в кооперации семьдесят копеек, а у меня в магазине рубль. Заставят и меня торговать по семьдесят копеек. Но я ведь плачу еще налог. И сразу же закрывай магазин и в очередь на биржу. — Твердый рубль они установили — это верно, — помолчав, соглашаясь, заговорил Викентий Александрович. — И производительность труда у них какая–то, говорят. Но что будет завтра или послезавтра? Так что надейтесь на бога, Авдей Андреевич, а бог с нами, а не с ними. Булочник облегченно вздохнул, вроде бы повеселел и ласково глянул на Трубышева. Кассир как ждал этой перемены в настроении, напомнил вдруг скучным голосом: — За вами долг накопился по ссуде, Авдей Андреевич. Хоть сколько бы в возмещение. — Но вы же видите, — зашептал булочник, вытянув шею, как гусь, и умоляюще глядя на Трубышева. — Торговли никакой. На липочке дело. Вот–вот грохнусь в долговую яму, существуй она сейчас… — Ну что ж… Можно подождать… Трубышев осмотрел комнату — сундучок, кровать, окно с темной шторой. Втянул ноздрями воздух, остро пропахший почему–то керосином, хотя висела над головой электрическая лампочка в шелковом абажуре с оборками. — Жарко и душно у вас. Какой–то древний врач заметил, что воздух для легких — тот же хлеб. И, чем грязнее хлеб, тем в большем расстройстве окажется ваш организм, Авдей Андреевич. Он не дал открыть рта булочнику, густо побагровевшему, обозлившемуся, что было видно по набыченной шее: — Слышали, сливочное масло дорожает в цене? Зима, коровы перестают доить, «межмолоки» наступают, и зевать тут нельзя… — Скудность у меня с маслом, — равнодушно признался булочник. — Но где возьмешь много, и на какие деньги? — Говорят, в Вологде есть масло. Можно хоть вагон заказать. Ну, а насчет ссуды, так и быть, под масло ссужу… — Но у меня нет в Вологде знакомых, — вздохнул булочник и прислушался к шагам и голосам в передней. Викентий Александрович покачал горестно головой, промолчал. Он уже прикидывал: Вощинин должен сейчас прибыть с ордером от Миловидова. Ордер пойдет Дымковскому. Ну и через пару дней, на воскресенье, можно будет отправить Вощинина в Вологду. Там Сапожников, Сапожников оборотистый и скорый… — Тут уж я вам не в силах помочь, — развел руками Викентий Александрович. — У меня тоже нет знакомых в Вологде. А через неделю, в лавке, Вощинин нагнется к уху приказчика. Шепнет ему насчет сливочного масла. Мол, не надо ли. Приказчик к хозяину… — Сами бы съездили, Авдей Андреевич, — посоветовал Трубышев. — Прогулялись бы. — Какие прогулки. Нельзя оставлять хозяйство. Живо все спустят. Булочник махнул рукой, добавил: — На час нельзя оставить. Боюсь. Особенно в пекарне у меня подобрались зимогоры… Пропьют живо до последнего решета… Вошла жена Синягина. На подносе — стакан чая с лимоном, в вазочке сухарики, осыпанные маком. Привычки гостя здесь были известны. — Благодарю, Катерина Юрьевна, — рассеянно произнес Трубышев и чуть склонил голову. Жена Синягина улыбнулась. Этот тонкий рот и редкие зубы заставили его вспомнить о Верочке, их дочери, тощей, длинной девице с малокровной кожей лица, белесыми локонами до плеч, томной и вялой. — Как Верочка? Все так же страдает зубами? — Ах, и не говорите! Хозяйка нагнулась и шепотом, точно дочь в комнате по другую сторону коридора могла услышать разговор: — То здесь болит, то там. Бессонница. Не ест, а ковыряется. Капризничает… — Бледная немочь, — изрек голосом доктора кассир. — Это явная немочь. Уверяю. Замуж — и все эти явления исчезнут. Наша старшая так же вот маялась до замужества. Сейчас живет в Тифлисе и превосходно чувствует себя. Для блондинок это свойственно. Так сказать, мление в ожидании… — Ходит Бронислав Яковлевич чуть не каждый день, — опять шепотом произнесла хозяйка, — а что–то не двигается дело. То мирные, то бранятся… Не поймешь, что у них там за разговоры. А как ваши дочери? Трубышев так глубоко вздохнул, что послышался всхлип: — На выданье, на выданье… До коих только… М–да… Хозяйка горестно покивала головой и пошла к выходу, раздражающе хлопая задниками туфель о паркет. — А вы собирались взять на паях в аренду какой–нибудь завод? — обратился Синягин к кассиру с любопытством, и было видно, что он ждет ответа с каким–то внутренним напряжением и даже злорадством. Трубышев вытянул ложечкой лимон из стакана, пососал с таким смаком, что у Синягина сам собой челноком заходил кадык: — Хотелось бы мне взять в аренду лесопилку. А вы бы булочную рядом да пивную. Фирма «Синягин и компания»… Кассир отхлебнул из стакана, пожевал губами, помолчал, поглядывая как–то странно долго и внимательно на сундучок: — Но поразмыслил и отложил временно затею сию. Он допил чай, похрустел сухариком. Синягин тяжко вздохнул, разговор огорчил его. — Удивляете вы меня, Викентий Александрович, — вдруг тоненько рассмеялся и пухлыми пальцами погладил себя по розовым проплешинам. — В революцию отобрали у вас дом, двухэтажный, на двадцать квартир, прогнали из подрядчиков, а вы работаете кассиром, трудитесь и, надо полагать, при вашем уме и аккуратности, в благодарностях тонете. Он открыл рот — и не смех, а хрип заставил кассира нахмуриться и побарабанить пальцами по столу: — Соизволенье божие, потому и кассир. Опущенные вниз губы дрогнули в иронической усмешке. Он склонился пониже, едва не прошептал: — Лучше всего я хотел, чтобы ваши дела процветали, Авдей Андреевич. В прихожей весело прозвенел звонок, послышался зычный голос, долетело сквозь закрытые двери: — В здравии ли Авдей Андреевич? Что ответила жена булочника, было не ясно. Только Синягин опустился в каком–то изнеможении на сундучок, точно прикрыл его, точно спрятал, проговорил уныло: — Вот и легок на помине наш Бронислав Яковлевич… — А Верочка? — снова загудело в прихожей. И тут же громогласно, с легким хохотком: — По Рудольфу Валентино мается потому что. Женщины города ослеплены. Изволили смотреть «Кровь и песок»? Ну что ж вы, Катерина Юрьевна. Кровь бычья так и хлещет на головы зрителей. А как он танцует там с этой, с мадам Соль… А как пьет вино, как курит сигары… М–мм… Будешь тут маяться. Послышались шаги, дверь распахнулась, и гость встал на пороге — высокий, в английском костюме, сшитом варшавским портным при магазине «Единение», такой густоволосый, что казалось — на голове парик; сочные, мясистые губы, глаза с томной поволокой, по–женски яркий оскал зубов. От него так и несло дорогими духами, табаком, запахом вина. Бросив взгляд на булочника и кассира, он воскликнул: — Приветствую деловых людей! Недавно совсем Трубышев узнал, что родители Мухо и до сего дня где–то на Черноморском побережье. Отец — часовщик, мать — чуть ли не владелица городского ломбарда. Кто принял с такой родословной его на биржу труда сотрудником? Но расспрашивать не желал Викентий Александрович. Мухо весьма полезный человек. Достает он бланки документов, подбирает людей, делает мелкие услуги и частной торговле, арендаторам заводиков и мастерских. За деньги, понятно. Гуляка потому что — бильярдист, картежник. — Благодарность вам, Бронислав Яковлевич. От Замшева, — проговорил с любезностью в голосе и с радушной улыбкой Викентий Александрович. — Пользуется теперь привилегиями безработного, за квартиру платит копейки, получает пособие и торгует на базаре. — Эту благодарность я давно оставил в «Откосе»… Мухо сел грузно на стул, вытянул ноги в крепких заграничных башмаках. Улыбка неожиданно исчезла с его красивого лица, точно отрезвел вдруг и как бы впервые увидел и кассира, и булочника: — Чистят биржу. Выискали, что пособия получали фабриканты, контрреволюционеры, попы. Ну, до вашего Замшева, слава богу, пока не добрались. А то еще, чего доброго, и меня спрашивать начнут. — Вы же в начальниках, — удивился Викентий Александрович. — Вам ли бояться! — И начальникам ломают крылья, — хмуро процедил Мухо. Но тут же осклабился, заговорил о другом, указывая пальцем в пол: — Шел через кондитерскую, под лестницей коечка, а на ней та девчонка. Когда просила на бирже дать ей работу, была похожа на нищенку. И руки тряслись, когда брала у меня бумагу с вашим адресом, Авдей Андреевич; подумал даже, не алкоголичка ли, или курит опиум. Заморыш заморышем, а тут гляжу — румянец, и фигура открылась. Поотъелась на кренделях… Того и гляди, сама вместо кренделя на стол… Он подмигнул булочнику. Тот насупился, погрозил пальцем: — Ну–ну… Покорна Аполлинария, работяща, тиха, не требует лишнего. — Что ж, — прервал его тут же Мухо, — раз вы довольны, то и мне быть бы довольным. Отблагодарите за рабыню, так сказать, Авдей Андреевич. А то собираюсь скоротать этот вечер, а кошелек тощ, как тощ скелет человека. Он захохотал, а булочник вздохнул. Веселье жениха дочери ему не нравилось. Поднявшись с сундучка, снова отомкнул замок, достал несколько бумажных рублей. — Много не могу, Бронислав, — проговорил сердито. — Сам в долгах, на ссуды живу. Тогда двинулся Викентий Александрович. Он вынул из кармана бумажник, из бумажника несколько червонцев, положил с аккуратностью кассира на край стола: — Будьте любезны, Бронислав Яковлевич. Одинокий, молодой и красивый мужчина. Вам нужен мир шелка и тумана… Когда–нибудь, разбогатеете если, отдадите… — Сомневаюсь, что я когда–либо разбогатею, — засмеялся Мухо, тем не менее пряча деньги в карман пиджака. — Но за внимание благодарен и чем смогу… — И договорились, — прервал его с любезной улыбкой Трубышев, как бы дав знак Мухо не продолжать больше разговор о деньгах. Мухо поднялся, потягиваясь, и мечтательность легла в томные глаза. — Загляну к Верочке, может, она составит мне компанию. Или в «Хуторок», или в «Откос». В «Хуторке» и до утра можно остаться, есть темные и теплые углы у Ивана Евграфовича. И Тамара — «пивная женщина» — поет куплеты про ГПУ забавные, за солидный гонорар, понятно. А в «Откосе» зато публика поприличнее, и скрипки, и аргентинское танго. Только там и танцуют его, да еще падеспань. На днях там были с заведующим нашей секции. Вот вам! — обратился он с каким–то упреком к булочнику и кассиру. — Заведующий, а не гнушается, так сказать, мирских удовольствий. Еще год назад боялся кружку пива выпить, а нынче говорит: надо всем нам жить не хуже нэпманов. Ради чего, мол, страдали в революцию да в гражданскую войну. — Вы его, Бронислав, сманили с пути, — проговорил тихо и уныло Синягин. — Не иначе. Мухо осмотрел булочника с каким–то сожалением: — А может, в «Бахус», в бильярд? Или в «Хуторок», Авдей Андреевич? Закажем стол, танцы будут. Тамара в красном платье, как палач на помосте. Пойдете в танце, как Рудольфо Валентино… Он похлопал по плечу Синягина с барской милостивостью и, не прощаясь, шагнул в дверь — сам как знаменитый тореро. Шляпу бы только ему да еще шпагу к широкому поясу. Трубышев тоже поднялся. — Ну и мне пора на вокзал… Так, если понадобятся деньги под сливочное масло, я к услугам… Сообщите, — проговорил, протягивая руку. — Занесу ссуду. Ничего не поделаешь, — вздохнул он устало, — придется заложить еще одно кольцо покойной жены. Как не порадеешь для вас, Авдей Андреевич.
5
Он выбрался возле вокзала из саночек, поднялся на ступеньки. Толкался народ, больше с мешками, а то плотники с пилами, завернутыми в мешковину, с топорами за кушаком. Целая орава с топорами да пилами. Что–то строить едут. В лаптях, валенках, ободранных кожушках, замотанные от ветра шарфами и башлыками. Строить новый мир, как поется в песне. А у самих, поди, в животах бурчит. Викентий Александрович остановился возле телеграфного окошечка. Его здесь знают. Барышня в кудряшках, этакий барашек, не бякающий только, улыбнулась, словно был он юношей со «взором горящим»: — Есть–есть вам телеграммка… Прочел бегло, выругался. И Москва отказала в муке. Что–то случилось. Перебои ли в снабжении, то ли арестовали кого там. Да, еще день–два — и вешай замок, Синягин, на булочную. Еще день–два — и распускай своих пекарей, поваров, приказчиков, прачек, сторожей. Чем платить им? Да еще надо искать отступные нанятому народу, а то ведь вспомнят профсоюз или будут шуршать кодексом о труде, за инспектором по труду помчатся на рысях. Народ после революции стал грамотный и дотошный. А помочь надо Синягину. На заготовленном чистом листке бумаги Викентий Александрович набросал текст телеграммы в Казань. На другом листке составил текст в Балаково знакомым торговцам. Намечалась сделка на русское масло за туалетное мыло. Сдав телеграммы, он прошел в буфет, присел возле окна. А в буфете вдруг задвигались, загомонили. Издалека донесся свист паровоза, деревянное здание вокзала стало тихо вздрагивать. Сияя бельмом во лбу, покашливая трубой, паровоз прокатил мимо, поплевывая паром в ноги набежавшей толпе. Вот вагоны остановились, повалили из них пассажиры, прибывшие из соседнего города. С чемоданами, корзинами, с мешками, с баулами, редикюлями. Вскоре перрон опустел. Викентий Александрович отступил к входной двери, собираясь выйти на улицу, но тут увидел, как боком шагнул внутрь Вощинин. Сразу бросилась в глаза бледность лица под каракулевой шапкой. Короткое пальто было не застегнуто, точно он проспал в вагоне да вот на ходу выпрыгнул. Заметив Викентия Александровича, остановился — уж не назад ли на перрон решил кинуться? Но сделал шаг вперед, даже постукал белыми бурками — одна о другую, сбивая невидимый снег. — Арестовали Миловидова, — проговорил быстро, оглядывая зал. — Вчера утром. Был спокойный вечер, было тепло печей, легкие саночки, девушка–телеграфистка с милым взглядом. И все закрылось этими бледными щеками, этими нервными руками, которые не находили покоя, этими глазами, высматривающими уже, наверное, в зале агента уголовного розыска. — Что случилось, Георгий? — спросил Викентий Александрович, тоже невольно оглядываясь на бредущие между скамьями толпы пассажиров, прибывших с поездом. — Или догадались? — Откуда мне ведомо, — отвернувшись от Трубышева, со злобой уже ответил комиссионер. — Заметили, значит. И где только вы его отыскали? Миловидова нашел Иван Евграфович. Как–то в зале он увидел маленького квадратного человека, стоявшего с бутылкой в руке возле пианиста и под военный марш топавшего ногами, подпевающего музыканту. В зале смеялись на него. Трактирщик с первого взгляда узнал в смешном певце одного из бывших посетителей ресторана «Царьград», тогда еще, в дореволюционное время. Он приезжал в город по каким–то железнодорожным делам, останавливался в гостинице «Европа» и приходил кутить к ним в «Царьград». Кутил он шумно, звучно, так что на другой день весь ресторан от рабочих до поваров только я говорил про вчерашнего Анатолия Сергеевича. Имя и отчество трактирщик запомнил уж больно хорошо. И в этот раз, когда тот уселся снова за стол, заглядывая в стакан с вином, он подсел к нему. — Рад вас видеть, Анатолий Сергеевич, — проговорил, похлопывая посетителя по рукаву. И удивился, как отпрянул тот в сторону. В замутненных глазах сразу появилась трезвость и тревога. — Я — Василий Игнатьевич. — Ну, пусть Василий Игнатьевич, — ответил Иван Евграфович, сразу поняв, что послужной список этого человека в каких–то темных пятнах. — Я вас встречал в ресторане «Царьград», — напомнил он ему. — Тогда еще, в шестнадцатом году. Вы приезжали по делам военного комитета. Но, если ошибся, простите… — Вы ошиблись, — мрачно сказал этот Василий Игнатьевич. — Никогда не служил в военном комитете. Я был по земству. А сейчас — торговый агент кредитного товарищества. Иван Евграфович сразу оживился. Он понял, что это человек, который пригодится для биржевого комитета. — Хотелось бы мне у вас побывать, — напросился он. — Нравятся мне эти товарищества, посмотреть бы, как они работают. С вами посидеть. Но как это вы меня не узнали все же? — прибавил он все так же вкрадчиво. — Я был тогда официантом в ресторане «Царьград». Нет, Миловидов узнал бывшего официанта. Но делал вид, что они незнакомы. И лишь когда выяснил, что Пастырев — хозяин, дал понять, что он действительно тот самый Анатолий Сергеевич. Вот теперь он рассказал доверительно, что он из села, назвал, где оно находится, и пригласил приезжать, поняв, вероятно, что неспроста так заинтересовался им этот владелец трактира. — Фамилия моя — Миловидов. Любите и жалуйте, — сказал он при прощании. Поехал в село Вощинин. Вместо пароля он при встрече с Миловидовым сказал лишь: — Я по просьбе нашего общего знакомого из ресторана «Царьград». Дальше разговор пошел быстрый и деловой. Сначала Миловидов выписал фиктивный документ на двадцать кип бязи, которая ушла к Дымковскому в ларек. Потом еще на двадцать, которая пошла к Замшеву. Теперь в село Вощинин ездил, чтобы получить ордер на миткаль. Но застал только хозяйку дома, у которой квартировал Миловидов. Оглядев его подозрительно, она ответила: — Квартиранта нашла, господи помилуй. Арестант, оказывается… Она хотела было закрыть переднюю дверь и, лишь когда он попросил ее растолковать, сказала, что приезжали двое вчера из милиции, из города, и увезли Миловидова. Значит, открылись для милиции ордера в магазине. — Теперь меня будут искать, — рассказав все это, негромко закончил Вощинин. — Кто–то да скажет про меня. Или Миловидов, или же Замшев. Может, и Дымковский. — В городе девяносто тысяч людей, — ответил Викентий Александрович. — Пусть ищут. Про себя он перекрестился. Слава богу, что все так было поставлено. Слава богу, что все эти открытые дела вел он, Вощинин. Викентий Александрович и вся подпольная биржа не имеют отношения к мануфактуре и к этим ордерам. — Но почему вы считаете, что Миловидов проговорится? Георгий Петрович не дал закончить, он тихо воскликнул и опять со злобным смешком: — Думаете, промолчит Миловидов? Как бы не так… Не он, так Замшев скажет. Не Замшев, так в магазине обрисуют… Искать будут… Уже ищут, наверное, пока мы с вами стоим. — Да–да, — торопливо проговорил Викентий Александрович. — Идемте на площадь… По площади метались огни — отсветы уходящего дальше поезда. Исчезали с хрустом последние легковые извозчики, увозя пассажиров. Стороной прошли два постовых милиционера, и Вощинин зашел за Трубышева, как бы прячась за его фигурой. Что он скажет, если попадет в милицию? — Вам надо уехать, Георгий, — наставительно и твердо сказал Викентий Александрович. — Самое лучшее. — Вы барыши в карман, а я бежать куда–то? Где–то прятаться, как таракан? Нет уж! — закричал вдруг Вощинин, и этот быстрый, точно давно заготовленный, ответ даже ошеломил гофмаклера. Вот как! Да, это был другой Вощинин. Тот остался там, в поезде, уходящем по темным рельсам дальше на север, в Вологду. Тот был покорен, подобострастен, молчалив, послушен. Сидел за столом в бухгалтерии, стукал костяшками счетов, изредка улыбался, изредка хмурился. Вставал вместе со всеми, со всеми хлебал похлебку в ближайшей столовке, уходил вечером в кино, в бильярдную при пивной «Бахус»… Кажется, всем был доволен. Но вот — другой Вощинин. Бунт комиссионера, восстание комиссионера… — Но вас арестуют, и что же вы будете говорить, интересно? Трубышев остановился, заглядывая напряженно в глаза Вощинину, и тот опустил голову, отвернулся. — Понятия не имею… — пробормотал он. — Да я просто не представляю, как все это будет выглядеть… — И представлять нечего. Выложит следователь лист бумаги на стол и будет допрашивать, где вы были, да с кем, да на каком углу расстались. Не были ли с возлюбленной. Да какая она. Да что говорила она, снимая юбку, скажем, в номере гостиницы «Европа»… Бесконечно, как нить Ариадны… — Какая возлюбленная? — оторопело сказал Вощинин, оглядываясь на даму, проходившую мимо, запакованную в горжет и муфту. — А такая, — усмехнулся Трубышев. — Придумайте сами. Или следователь вам придумает. Он вам скажет — такой симпатичный мужчина и не имеет возлюбленной. Не поверю. Лжете. И пойдет плести вокруг вас словесные кружева… — Ах, господи, — как простонал Вощинин, — я же знал, что все этим кончится. — Вам надо уехать, — повторил Викентий Александрович. — Милое дело. Пару лет проведете где–нибудь в Нахичевани или Тифлисе… — В Нахичевани! — закричал вдруг, точно его обожгло, Вощинин. — Вы в сторонке, а я в Нахичевани. Добро бы за барыши… — Барыши, если были, — мягко и внушительно пояснил Викентий Александрович, — шли на извозчиков, на грузчиков, на комиссионера, на торговца, на всякие комиссионные сборы… Вощинин отвернулся, он не желал слушать. — Тогда вот что, Георгий, — строго уже проговорил Викентий Александрович. — Если задержит милиция, скажете, что ордера перепродавали. Мелкая спекуляция. Самое большее — условный срок… — Нет уж, — так и прошипел Вощинин. — Не условным тут пахнет. Тюремной камерой несет за версту. И вы это сами понимаете… — Нет, не понимаю, — попробовал говорить мягко и просительно Викентий Александрович, загораясь яростью к нему, трясущемуся от страха. Экий оказался слюнтяй. Но он и сам испугался. Он представил, как Вощинин там, в белом доме на площади, рассказывает о нем, о Трубышеве, и кто–то уже пишет ордер на арест. — Условный срок — полгода, не больше. Мы вам возместим все это… — Это кто же — мы? — Ну, я возмещу… — Значит, вы откупиться хотите, Викентий Александрович? — засмеялся мрачно комиссионер, подергивая на руках перчатки. — Интересно, во сколько оцените меня. — Пока этого не будем касаться, — все так же пытаясь быть мягким, ответил Трубышев. — Там все будет учтено. — Хорошо, — подвинулся к нему Вощинин, — тысячу червонцев. И я уеду. Надо же мне жить на чужбине. Работы сразу не найти… — Не слишком ли много, Георгий? — Чтобы на свободе жить, отдашь больше. Викентий Александрович сжал кулаки. Какой мерзавец. Он решил шантажировать. Он сам начал пугать Викентия Александровича арестом. — Я подумаю, Георгий, — ответил он, закидывая ворот пальто. — До завтра. Домой не советую идти пока. Мало ли, сидят и ждут… Войдете, а из комнаты выйдет агент… Не успеете получить тысячу червонцев. Переночуйте у знакомых. Он повернулся, пошел в сторону переулка, не оглядываясь, задыхаясь от метельного ветра и все той же непроходящей злобы на человека, который хотел отобрать у него, у Викентия Александровича, целую кучу денег.
6
Комнату номер восемь в губрозыске сами агенты называли «дознанщицкой». Два окна ее выходили на памятник жертвам белогвардейского мятежа в бывшем лицейском сквере, на дворцового вида каменные здания, подковой охватывающие эту площадь, на церковь, охраняемую с углов колокольнями и башнями, точно часовыми. Здесь агенты вели опросы свидетелей, здесь собирались, чтобы разойтись по улицам и переулкам города, сюда возвращались с обходов, с облав, с личного сыска. Возвращались часто шумно, пропахшие тяжелым духом шалманов и шинков, кислой затхлостью подвалов, пылью чердаков, воблой и машинным маслом пароходных трюмов, паровозной гарью, мешками и табачным дымом вокзалов. В этот декабрьский вечер они сидели возле железной печи и, греясь у огня, слушали молча, как бьется в стекла ворвавшаяся в город вьюга. Агентов было пятеро. На корточках сидели инспектор Костя Пахомов и субинспектор Саша Карасев. Они тянули руки к дверце, и лица их одинаково были розовые, в отблесках, исходящих сквозь щели топки. На диване дремал Федор Барабанов. На венских стульях возле печи сидели еще двое: Леонтий Николин и Нил Кулагин. Леонтий — носатый высокий парень с крупными и блестящими южными глазами — вертел перед собой куртку, грел ее. Куртка даже дымилась, точно горела, покачивались в дуновении
7
Может быть, именно в это же время Вощинин перебегал площадь. На углу он остановился и оглянулся. В метельный вихрь мчались санки извозчиков, редкие пешеходы несли на своих спинах эту снежную непогоду. Куда идти? Домой? Стучат часы, в определенное время звеня колокольчиками, от толстых монастырских стен тянет сыростью и холодом. Он войдет, снимет пальто, повесит на вешалку, а из комнаты выступит какой–нибудь из губрозыска. Спросит: — Ну что же, Вощинин, рассказывайте про ордера на мануфактуру! И кто вы такой, Вощинин? Один или еще с кем?.. Обойдя несколько кварталов, быстро и не глядя ни на кого, Вощинин прошел в пивную «Бахус». Несколько посетителей пили пиво за столиками, закусывая его моченым горохом, сухариками. Слышался негромкий говор. За стойкой шелестел коленкоровым передником буфетчик. Толстое лицо его было сонно. В следующем зале, куда спустился по деревянным ступенькам Георгий Петрович, было гулко от грохота бильярдных шаров из слоновой кости. Огромные столы, обтянутые зеленым сукном, обступили те, кому нечего было делать в этот вечер на улицах или в домах города. Два настенных фонаря, изогнутых хищно к головам завсегдатаев, выжигали желтым пламенем лица, отчего они казались лицами больных, попавших сюда из палат милосердия Красного Креста. Вощинина заметили, из толпы шагнул навстречу высокий красивый мужчина с бакенбардами на щеках. Положил приветливо руку на плечо. Это был Мухо. Казался он Вощинину баловнем судьбы — одет по моде, всегда в ресторанах, всегда разговоры о попойках, о женщинах. Катается в автомобилях, на лихачах, домой возвращается часто на утре. — Фору не желаете, Вощинин? Нет, не до игры Георгию Петровичу. Качнул головой, отступил в сторону, присел на лавку. А рядом широколицый парень, неизвестно и кто, в ухо: — Хозяин–то «Бахуса» повесился вчера вечером, не слышал, Жора? Вот тебе… Как сыр в масле катался. А веревку на шею. Пятьдесят четыре года… Вощинин подумал невольно: «А мне вот тридцать всего». Кто–то из сидящих тоже на скамье, словно бы в ожидании у доктора в амбулатории, проговорил, зевая: — Петля ныне не в моде. Уксусная эссенция да наган… Георгий Петрович поднялся и снова очутился в пивном зале. Протолкался к стойке, попросил папирос, пива. Налив стакан, здесь же, у стойки, стал глотать холодное и кисловатое пиво с жадностью и поспешностью. — «Смычки» пачку, — услышал он рядом голос. Буфетчик тут же склонил голову с улыбкой и учтивостью: — Не имеем, Леонтий Николаевич. Вот «Зефир», пожалуйста… — Не курю… По карману нэпманам эти папиросы. Вощинин оглянулся. У стойки стоял боком высокий парень в короткой куртке, от карманов свисали кисти. Под бараньей шапкой крупный нос, какие–то выпуклые, редко мигающие глаза. Щеки темны от холода. Шея окутана башлыком, и весь он — точно чеченец или там дагестанец, неведомо как, этой, может, метелью, занесенный в пивную «Бахус». Вот он откачнулся от стойки, вышел неторопливо в черноту улицы. — Агент, — прошептал тут же торопливо буфетчик. — Из губрозыска… Бросив деньги на стойку, к коленкоровому переднику буфетчика, что–то шепчущего посетителям об этом агенте, Георгий Петрович метнулся к выходу. Город яростно дохнул на него мозглой испариной, запахом конского пота, кислыми щами столовок, хлестнул в лицо снегом. Площадь, сжатая с трех сторон — деревянными стенами магазина бывшего чайного купца Перова, двухэтажным бруском гостиницы «Кокуевка», багрово–черной глыбой гостиницы «Европа», церковью, похожей на огромный колпак с прорехами, — была слабо освещена редкими фонарями. Прохожие, попадая в снопы жидкого света, были похожи на диковинных рыб в дрожащих зябко ячеях рыбачьих сетей. Визжали по–дикому колеса трамваев, заворачивающих нехотя за стены перовского магазина; в мудрой задумчивости, опустив головы, несли по воздуху тонкие ноги легковые лошади, трубно храпели ломовые битюги. Сани скрежетали полозьями о камни, обнаженные и чернеющие чечевично… Мимо лился поток людей, будто гонимых кем–то из тьмы, нависшей над крышами города. Вот женщина в осеннем саке, в кашемировом платке глянула на него пронзительно, вот мужчина, хорошо одетый, вытянул шею, окинув с ног до головы Вощинина, старик с кошелкой остановился, затоптался за спиной. Не следит ли он за ним, не товарищ ли тому, с кистями на карманах? И тут же ватага парней в рабочих блузах едва не столкнула конторщика с тротуара, цыганка — лица не разобрать под шалью — окликнула завораживающим голосом? — Ай, молоденький, лицо у тебя счастливое… Как привидения в бледном свете другого, потустороннего мира, толкались возле гостиницы «Европа» женские фигуры. Выходили из гостиницы — в шубах, в ротондах, в высоких шапках. К ним бросались со всех ног, путаясь в полах шинелей, лихачи–извозчики. Промчались сани, долетело с храпом лошади, щелчками кнута, с женским хохотом: — В «Откос»… Эгей, извозчик, гони в «Откос»… Последний денечек доживает ресторан… Георгий Петрович круто повернулся и тоже торопливо зашагал к реке, откуда зазывно светились огни ночного ресторана.
8
Летний ресторан «Откос» приютился на волжском берегу в старинном особняке. Публика, гуляющая по вечерам, как бильярдные шары, закатывалась в узкую дверь мимо швейцара, к столикам на веранду, с которой — вид на зеленые волны, на шлепающие колесами и дымящие неистово трубами пароходы, на лодки, на рыбаков, приклеенных к камням возле берега. Свежо от воды, весело от бравурного марша «Тоска по родине» в исполнении духового оркестра. Внизу пристань, и на ней — «Дом ожидания». В случае — захмелел, переночуешь среди пассажиров, среди шпаны, беспризорников. На набережной, неподалеку от ресторана, под фонарями, биржа извозчиков, — увезут куда угодно. Сейчас, зимой, облысел поток посетителей. Последние дни, а там заведение закроют до весны, до нового тепла. Холодно на набережной, заносы. Один фонарь разбит. Неохотно едут извозчики: кто знает, что ждет их в темных переулках возле реки. Тюкнут по башке и спустят вниз. А сегодня и того хуже — ветер шально несся со льда, кляпом забивал рот, слепил. Весь ресторан закутался в пуховую метельную шаль, — казалось, что он качается, гнется под напором ветра, вот–вот покатится под мост, повисший в небе черными холмами. Желтенький язычок фонаря облизывал сугробы под собой, а набережная темна и безлюдна. Только у лестницы, ведущей вниз, к ресторану, лихачи. Да у входа в ресторан, на ступенях, под ветром, как листья, не улетевшие в осеннюю пору, — две девицы. Приплясывали, кутались в пальтишки. В одной Георгий Петрович узнал Лимончика. Бывает она иногда в «Бахусе» — погреться, пива выпить, пошарить зазывающе бильярдистов светлыми глазами. Но нет лишних денег у Вощинина, чтобы умасливать эти глаза. И сейчас прошел мимо с равнодушным видом, толкнул дверь в фойе, пропахшее дорогими духами, ароматом табака, теплом богатых шуб. Снял пальто, стал разматывать шарф, принюхиваясь к налетающему из глубины зала мясному духу, прислушиваясь к беспорядочному дудению настраиваемых духовых инструментов еврейского оркестра Давида Штерна. Вот–вот и грянет то знаменитое аргентинское танго, с которого начинается вечерняя шикарная жизнь ресторана. Сунул шарф в карман пальто, готовясь снять и шапку, подать все это в могучие руки швейцара, — вдруг остановился: за мерцающими стеклами дверей разглядел он в зале, возле пальмы с темными листьями, человека. Был он со спутанными на макушке темными волосами, в пиджаке, из–под которого выглядывал воротник гимнастерки. Сидел и разговаривал с метрдотелем, тыкал пальцем в карточку кушаний, доказывал что–то. Может, обсчитали или подали вместо парового и духовитого мяса — скобленое, распаренное или ростбиф. На гудящий зал не обращал внимания и на проходивших мимо тоже. «Уж не агент ли?» — подумал Вощинин и кинулся мимо изумленного швейцара. На ступенях — то ли от холода и липкого снега, то ли от неожиданного испуга — заежился, так что зубы застукали. Там, в «Бахусе», — агент, здесь — агент. Следят за ним, за Вощининым… «Да полно, — попытался жалко выругать себя Георгий Петрович. — Все это случайно. Агент по делам зашел в «Бахус», за «Смычкой». Этот по делу по своему». А успокоения не нашел. И мороз стал еще злее вроде бы, и фонарь на столбе закутало снежной пеленой так, что лихач в темноте едва угадывался. Притихли и девицы, поджидающие богатых гостей ресторана, в надежде тоже посидеть под пальмой, да не чаек, а «Арак» и жаркое с картошкой уминать под гром духового оркестра. — Не понравилось, что ли? Это Лимончик окликнула, а сама затанцевала на ступеньке, закивала головой туда и сюда, как большеголовая птица. Подошел к ней Георгий Петрович поближе, чтобы разглядеть лицо под платком. Заиндевели у Лимончика ресницы, губы побелели и щеки тоже. — Не понравилось, — ответил и грубо взял ее за локоть. — Поедем к тебе лучше. — Ко мне нельзя, — засмеялась она, и как–то сразу вся распрямилась, и прижалась к нему с надеждой в глазах. — Почему же? — На учете. Милиция то и дело с обходом. Грозятся под суд… Ну, да найдется место, если серьезный вы человек, гражданин. Вот имя бы узнать только. Вторая скупо засмеялась. Понятно, одна сейчас останется. — Едем тогда. Георгий Петрович, не оглядываясь, пошел к лестнице. Покорно за ним — Лимончик, словно бы нехотя. Когда сели в пролетку лихача, сказала: — Ну и холодища же, гражданин. Правда? — Зима, — кратко ответил Вощинин. Она пошмыгала носом, окутала колени полами пальто. Извозчик запрокинулся с козел, пригляделся к ее лицу. Качалась перед глазами надоедно его захлестанная пургой бородища. — Куда вас? Поди–ка, к церкви Пророка? — К церкви, — подтвердила Лимончик. — Да побыстрее, чего копошишься да зеваешь. Извозчик крякнул досадливо, но промолчал, погнал возок залихватски. Возле церкви, вылезая из санок, Лимончик едва не упала. А потом побежала вперед, да быстро, — спешила к теплу, назябшись на Волге, потом в возке возле молчаливого гражданина. Они прошли через двор, засыпанный снегом, загроможденный поленницами дров, и оказались у маленького домика в глубине проулка. Прилепился домик к большому каменному домине и был похож на скворечню, только и есть что упавшую с крыши того домины. Лимончик, прежде чем постучать, потопала ногами, сбивая снег с полусапожек. И Вощинин потопал, разглядев хмуро домишко и маленькое окошечко, колодец, а за ним покосившийся скелет сараюшки. — Ну и привела, в берлогу. Лимончик не ответила, торопливо постучала в дверь. Вскоре загремел засов, и бледный свет керосиновой лампы осветил горбатого старика в шапке, холщовой гимнастерке, спущенной на галифе, в валенках. — А–а, — сказал тоненько старик. — Лимончик сегодня с гостем. А я думал, не обход ли… Ну, задвигай засов. Он повернулся и исчез в глубине коридора. Лимончик вошла в дом, и Вощинин тоже вошел, едва не зажав нос от острого запаха квашеной капусты, отхожего места, табачного дыма. — Идем, — шепнула, шаркнув засовом. Только сейчас уловил Георгий Петрович за дверью негромкие голоса и струхнул. Мало ли… А Лимончик взяла его за руку, как догадавшись, что гость собирается сбежать. Открыла дверь, и теперь они оказались в маленькой передней, заполненной тушей русской печи, освещенной лампой. У стены — койка, сбоку стол, окошко, завешенное для тепла, видимо, брезентовым пологом. За столом — двое. Один, высокий и светловолосый, с бледным лицом, сидел, закинув ногу на ногу, курил папиросу; второй, небольшого роста, с рябым лицом, курчавый, с бегающими юрко глазами, жевал с хрустом капусту из миски. Оглядев гостей, он наклонился, вытянул из–под стола бутылку с самогоном: — Думали, не менты ли? — выругался он глухим голосом. Поднял с пола топор с короткой рукояткой, стал быстро сечь толстый шматок пожелтевшего сала. Куски отваливались на стол с тупым стуком. — Так вот по шеям бы, — пробурчал курчавый и зыркнул почему–то на Георгия Петровича. Светловолосый засмеялся, потыкал папиросу в осколок–блюдце, спросил весело: — Когда в Питер, Лимончик? — Не знаю. А ты когда, Хрусталь? Парень скользнул глазами по Вощинину — неприятные глаза, холодные и щупающие. Мол, что за тип с тобой, Лимончик? — До весны… Вощинин вспомнил: кличку Хрусталь не раз слышал там, в «Бахусе». Ни разу не видел его Георгий Петрович, и вот довелось. Он прошел мимо, в соседнюю комнату. Она была узка, так что одна кровать и занимала ее. Между кроватью и стеной проход — человек не разойдется с человеком. Табурет, круглый столик с тонкими ножками. Даже зеркало в углу, на месте иконы. Войдя следом, горбун поставил лампу на стол, спросил: — Вина, что ли, Лимончик? Так у меня только свое… — Давай своего, — равнодушно ответила она. Сняла пальто, платок, присев на кровать, стала расчесывать густые волосы. Вытянутые красиво лаковые глаза ее жмурились, точно она только что вернулась с фабрики, усталая, измученная, и готовилась к одному — лечь и уснуть тут же. Серьги качались в ушах, заставляли Георгия Петровича неотрывно смотреть на них. — А ты раздевайся тоже, — сказала она. Георгий Петрович послушно снял пальто, кинул его на спинку кровати, подсел рядом. — Родители–то есть у тебя? — спросил, не зная, о чем и заговорить с нею. — Есть, — ответила она, — калеки–нищие. При церковной сторожке в Питере живут, на Охте. — Вот как, — только и вымолвил он, продолжая смотреть на эти серьги. А она вздохнула, заколола гребенку в волосы, заговорила нараспев и раздраженно: — И что он там? Так жрать хочется. Тотчас же вошел горбун, поставил на стол бутылку с темной, похожей на деготь жидкостью, миску капусты (от нее снова замутило Вощинина), белый хлеб — полкаравая, куски той, нарубленной топором свинины, соль. — Вот вам и еда. Не взыщите. Не ресторан… На время или на ночь, Лимончик? — спросил он, разглядывая при этом Георгия Петровича. Та тоже посмотрела на Вощинина, и чувствовалась мольба в этих вытянутых глазах. — На ночь, — ответил он с какой–то неловкостью и резко. Достал деньги, отдал старику, тот быстро пересчитал, остался доволен, похлопал потому что по карману, куда сунул деньги с кривой, знающей ухмылкой. Нагнулся к Георгию Петровичу: — Коль с обходом милиция, так квартирант ты. А это — жениться собираешься. Девица захохотала, открывая скошенные зубы. От смеха на шее, тонкой и выгнутой, зарябили морщинки. — Словно не знает меня милиция… Жениться, — повторила уже задумчиво и как–то мягко. — Ишь ты, что выдумал. Едва хозяин вышел, как она отломила кусок хлеба, зажевала с какой–то старческой голодной поспешностью, разглядывая этот кусок, как не веря, что ест хлеб. За стеной вдруг засмеялись, и тут же смех стих. Георгий Петрович покосился на обои в черных пятнах. — Ошарят мои карманы, — сказал злобно. — Зазеваюсь, а они тут как тут. А то и топором, как по свинине… — Не ошарят, — успокоила она. — Не берут они у своих. Ни к чему это. Старика на милицию наводить. Давай, ешь лучше. Тогда он налил в стакан вина, выпил быстро и тоже отломил кусок хлеба, кинул на него свинины и стал жевать ее, желая лишь одного — скорее захмелеть и забыть все страхи сегодняшнего дня. Она взяла стакан, подержала его, проговорила тихо. — И назяблась же я сегодня. Понесла нелегкая меня туда, на реку. А все товарка. Идем да идем. Стоит, поди–ка, и сейчас там на ветру, да еще одной придется назад вдруг по такой–то темке. Собачья жизнь у нас, гражданин… Как хоть зовут–то? — Георгий. — Ну, Георгий так Георгий. Жора, значит. Гости–то больше все врут. И фамилию наврут, и имя… От стыда, что ли? Да чтоб потом не заляпаться в милиции… Ну, ладно. — А тебя как зовут? — теперь он спросил. — Зинка… А больше Лимончиком. В Питере еще назвали так меня, да вот и осталось… Лимончик да Лимончик. Привыкла. Точно имя свое. Она выпила разом, стакан бросили на кровать и потянулась к миске с капустой. И звонкие, режущие слух звуки заставили его опять заерзать. Она поняла это по–своему. — А ты двигся поближе. Все теплее… А то старый черт не протопит лишний раз. Бережет дрова. Только свою печь калит… Он придвинулся ближе, так что ноги их сомкнулись. Потрогал серьгу, подергал даже и спросил: — Откуда у тебя? Она покачала головой, и серьги покачались тоже. — Еще в Питере… Первый любовник… Поддернула юбку кончиками пальцев, закинула ногу на ногу. Забелело под чулком колено в тусклом свете керосиновой лампы, изрыгающей временами копоть в темный потолок. Георгию Петровичу стало тепло и спокойно. Отгородился он ото всех в мире: от Миловидова, от этого в куртке с кистями, от кассира Трубышева. Один он да эта девица, которая покорна ему. Через день ему вручит кассир тысячу, и он, и правда, уедет. Будет жить где–нибудь в Тифлисе. А то и в Питер можно… На Невском проспекте разгуливать барином. Вот с ней даже, с Лимончиком… — Поедем–ка в Питер, — нагнулся он к ней, шепча в ухо. — Поживем. Она удивленно взглянула на него. — Смеешься, Жора? — А чего смеяться. Деньги будут. К родителям твоим заявимся. Она засмеялась, недоверчиво покачала головой: — Мне же нельзя пока отсюда. Вот уж разве через месяц буду просить дать разрешение обратно… Поедем тогда, если не шутишь ты, Жора. Она погладила его щеку ладонью, прижалась, и тепло этого женского тела опьянило еще больше, и он взмахнул кулаком: — Как сказал, так и будет. На тысячу червонцев поживем. — На тысячу, — повторила она нараспев, как–то зорко и пристально вглядываясь в его лицо. — Ишь ты, какие деньги… Это откуда же? — А найдутся, — опомнился тут Георгий Петрович, — мало ли откуда. Тогда она снова засмеялась, толкнула его плечом: — Покурить–то найдется ли? — Найдется… Осветилось лицо Лимончика огнем зажженной спички, и он как–то явственно разглядел ее блестящие глаза и вокруг них, как мошкару, мелкие родимые пятна. — Ты красивая все же, — сказал он, положив руку на ее ледяное колено. — С тобой хорошо бы пройтись по Невскому проспекту… И все же поедем–ка в Питер… Она опять засмеялась, — наверное, увидела сразу же Питер и Невский, где прогуливалась, тоже как и здесь, возле ресторанов и гостиниц. Покачала головой: — Нельзя мне, милый. Подожди… Срок выйдет. — А мне можно, — пробурчал он, сжимая ей колено так, что она поморщилась. — Хоть сейчас. Рад будет Викентий. Как же, — добавил он с кривой усмешкой. — А то вдруг заберут меня и его, пропадут деньги, которыми он набил сундук. — Какой сундук, милый? — равнодушно спросила Лимончик. Она снова налила стакан, поднесла к губам Вощинина, и тот выпил медленно, как воду, и сразу же заговорил, обнимая теперь ее за плечи: — Я мотался по России из конца в конец, бедняком, — все на себе. А у него сундук… — У кого, милый? — все так же равнодушно спросила Лимончик. — Какой еще Викентий? Она выпила тоже и опять бросила стакан на кровать, зажевала сало. Шея, грудь у нее вдруг покрылись красными пятнами, как ожгло ее крапивой. Он погладил ее, засмеялся, спросил: — Жжет? — Жжет, и как еще… Это у меня тут нервы, — ответила она, положив ладонь на грудь. — Бывает, загорюю — и как под свечку. — А не поеду я никуда, — вдруг сказал он. — Дождусь твоего срока. Она засмеялась звонко, так что в глазах выступили слезы: — Откуда ты такой смешной, милый? Ну откуда бог тебя послал? Она приблизила к нему глаза, как сквозь прозрачную воду пытаясь разглядеть что–то лежащее на дне. Упали на щеки пряди густых волос. А за стеной вдруг бухнул кулак о стол, и в два голоса затянулась песня:
Деньги, как снег, они быстро растаяли,надо снова идти воровать,надо будет опять с головой окунутьсяв хмурый и злой Петроград… |
9
Как собирался губернский биржевой комитет, Викентий Александрович, понятно, не знал. Может, члены его оповещались повестками, или же мчались специальные курьеры на дом, или же звенели телефоны. Его тайный биржевой комитет собирался просто и быстро. Егор Матвеевич получал весточку через колбасников, к которым приезжал за отходами. Иван Евграфович всегда был при «Хуторке», а Викентий Александрович, если надо было его вызвать, сидел в шаге от телефонного аппарата. Сегодня он собрал всех в этом номере с плохо заправленной койкой, в котором сохранился с ночи густой дух людей, табака, селедки, вина. — Уж и номерок, — пожаловался Викентий Александрович, принимаясь ковырять холодное мясо, которое принес на подносе сам Иван Евграфович. — Свиньи, что ли, Егора Матвеевича здесь содержались? Дужин и Иван Евграфович рассмеялись. Смешно, конечно, представить, как вот здесь под койкой, на койке возились откормленные йоркширы, как они крутились по номеру, виляя хвостами, как жевали эти мятые портьеры, как сорили окурками и спичками, как раскидывали обглоданные рыбьи хребтины. Трактирщик быстренько одернул койку, смахнул со стола привычно, по–официантски, мусор с пеплом и подсел, умильно глядя, как вяло жует мясо их гофмаклер. — Что за переполох, Викентий Александрович? Что за экстренность, так сказать? Дужин после этих слов подался вперед, впился в Трубышева монгольскими глазками. — Шухер какой–нибудь? Трубышев поморщился. — Два вопроса на сегодня, — тихо ответил. Он налил себе и компаньонам портвейну, выпил сам, не ожидая остальных. — Первый — это Синягин. У него кончилась мука. А связи оборвались и с Омском, и с Москвой, и с Петроградом. Еще пара дней — и Синягин будет, можно сказать, поедать себя. А жаль терять такой доход. Тут он вынул из кармана бумажник, отсчитал в молчании деньги, положил перед каждым. Иван Евграфович пересчитал, прежде чем сунуть их в карман поддевки. Дужин не проверял: знал точность кассира. Прохрипел довольно: — Кстати, порченой колбасы на бывшем Либкена куплю бочку. Все сожрут свиньи… А Авдею помочь надо бы, — он прибавил это и задумался, двигая бровями. — Дает дивиденды богато… — Ну ладно, — он же сказал снова, забирая в руку бутылку, разливая вино в лафитники. — Так и быть, прикинем мы. Есть знакомый стрелок на складе «Хлебопродукта». Потолкую… Оба, и Иван Евграфович и Трубышев, так и вскинулись на него. Но тот прохрипел, багровея, точно злобясь на своих компаньонов: — Раз помочь надо, тут уж надо рисковать. Провернем дело. Еще чего, Викентий? — Арестован Миловидов. Оба отшатнулись — так страшны были слова, сказанные скучно и равнодушно вроде бы Викентием Александровичем. Дужин приподнял зад в ватных штанах, как примеривался протопать к окну, выбить рамы чугунными плечами, вывалиться на мостовую. — С этого и начинать бы надо было, — упрекнул он, снова наваливаясь грудью на стол, щеря рот. Он оглянулся вдруг резко, точно те шаги в коридоре принадлежали сотрудникам уголовного розыска. — Шутки шутить вздумал, — прохрипел он, оседая снова на спинку стула. Иван Евграфович все молчал, лишь с какой–то поспешностью шаркал ладошкой по маленькому личику, точно умывался. — Какие там шутки, — сказал Трубышев, сжимая пальцы и разжимая их, похоже — мял в кулаке кусок глины. — Миловидов знает Вощинина и тебя, Иван Евграфович… Трактирщик попытался улыбнуться, но тут же с боязнью глянул на Егора Матвеевича: — Миловидов про меня не скажет, — ответил он. — Миловидов под чужой фамилией живет. И мне это известно. А вот Вощинин твой — это да… — А Вощинин пусть помалкивает, — заметил хмуро Дужин. — Вот и конец истории. Все тут… — Все тут, — повторил раздраженно Викентий Александрович. — Так бы если. Говорил ему, а Вощинин: вы барыши наживали, вам и отвечать… — Ишь ты, — рыкнул Дужин, угрюмо глядя на Трубышева, словно тот и был комиссионер. — Вот как заговорил. Не боится? — Посоветовал я ему уехать. — Самое бы лучшее, — вставил Дужин и одобрительно кивнул головой. — Пусть берет билет. Две ляжки в пристяжку, сам коренной — и гайда… — Но он потребовал тысячу червонцев… — Надо дать, — вмешался теперь трактирщик. — Черт с ним. Зато без свидетеля и нам спокойнее. — Но как бы он и в другом городе не нарвался на милицию, — заключил Викентий Александрович, вынимая из кармана трубку. — Ненадежный он. Капризный и злой. Сразу выложит. — Поговорить надо с ним… Наказать надо, — захрипел Дужин, стукнул легонько кулаком по столу. — Как «малина» решает с тем, кто собрался попалить? Не знаете? Викентий Александрович промолчал, трактирщик развел руками, проговорил со смешком: — Какие там «малины», бот с тобой, Егор Матвеевич… Зачем нам это? Позвольте–ка сбегать вниз, кажется, опять этот повар на плиту пробу… — Ничем не пахнет, — осадил его Дужин, — сиди, старик, неча прыгать. Надо обо всем оговорить. Сядем на скамью — невесело будет, пожалеешь, что бегал по лестнице без толку… Он бросил вилку на стол, вытер губы ладонью, взглянул теперь на трактирщика, и тот опустил вдруг голову. И эта опущенная голова заставила замереть Викентия Александровича. — Но постойте, — с трудом проговорил он. — С Вощининым я вместе работаю. За соседними столами… Дужин прервал его тихим ударом кулака по столу: — Ты знаком с ним, сидишь рядом. Можешь сидеть в суде, на скамье. А мы не желаем, — усмехнулся он, поглядев снисходительно на уныло жующего сыр трактирщика. — Сколько мы выходили сухими из воды. Не хватало, чтобы из–за твоего конторщика мне оставить без присмотра свиней. Попугать надо, а не испугается — тогда… Ты слышал про Сынка, Викентий? — обратился он к Трубышеву. Иван Евграфович с испуганным удивлением уставился на него. Вдруг стал приглаживать ладошками смятую скатерть. Трубышев пожал плечами. Какой–то Сынок. Не Дуглас Фербенкс. Не Рудольфо Валентино, по которому маются все женщины города. — Во сколько кончаете вы работу? — нагнулся к нему Дужин. — В пять часов… — Выйдешь с этим комиссионером, — сказал Егор Матвеевич, забирая снова в руки бутылку. — Поглядим мы на него. Внизу снова запела «пивная женщина», послышался шум, наверное, от ног танцующих. В коридоре кто–то ломотился в дверь какого–то номера, кто–то ходил звучными шагами, как часовой на посту. Где–то плакала женщина — плач как ветер осенний… — А я слышал о Сынке, — заедая вино куском мяса, задумчиво и как сам себе заговорил Егор Матвеевич. — Это был тонкий мальчик. Его много обижали в детстве. Он мог плакать от раздавленной мухи или зарезанной курчонки, но он терпеть не мог людей. Его много обижали, — повторил он все так же задумчиво. — И плохо кончит Сынок. Его либо пришьют, либо дадут «пыжа»… И понял тут Викентий Александрович, что хорошо знает Дужин того Сынка, так хорошо, что, может быть, даже вчера сидел с ним за столом и ему самому говорил эти вот слова.
10
От детских лет еще был Георгий Петрович пуглив, набожен, верил в мистику, в дьявольщину, в дурные предзнаменования, в предсказания и сны. Бывало, возле телеграфного столба, в осенюю пору и сумраке, заслышав гул дерева и гул проводов, замирал. Чудилось, пронзит его током, обуглит, бросит сюда вот в канаву, залитую водой, и зашипит он, как головня, вытолканная из печи хозяйкой–стряпухой. Выйдя из дому, иногда видел закат солнца — желтого, в черной кайме туч, как лицо больной старухи в траурном платке, и снова замирал, и вздрагивал, и ждал, что ночь эта будет ему последней ночью. Нахлынет вдруг на село лава тех черных туч, вырвутся из них яростно молнии — и все в крышу его дома, и все в комнату, в кровать, где он под одеялом, закрывшись с головой от ужаса. Как–то сидел в трактире, а напротив старик с беззубой челюстью. Лотошил и скалился, тянул руку, а глаза неживого человека. Испугался, сбежал из–за стола, а там, на дворе, едва не потерял сознание; присел на корточки, и земля мягко и сладко кружилась, и тянуло уткнуться в нее, забыться, прогнать видение той старческой улыбки, в которой проглянула вдруг бездна, холодная и бездонно–черная, как колодец в их дворе под липами… И вот снова явился страх. Не развеяли его ледяные колени Лимончика, и та веселая ночь с песнями и звоном стаканов, и серьги, раскачивающиеся задорно и призывно. Закрывая глаза, видел он аккуратную бородку Викентия Александровича. Открывал глаза и видел горбатый нос того агента, что в «Бахусе» покупал папиросы «Смычка». Выходил теперь из дома Георгий Петрович с осторожностью кошки на мокром снегу, озираясь, прислушиваясь. Прислушивался и на работе к шагам, к стуку дверей, к журчанью воды в умывальнике, к скрипу форточек, к звонкам телефонов, пулеметному грохоту «Континенталей» — пишущих машинок. Почему–то чаще мерещились ему эти проклятые ордера на мануфактуру. Они лежали у него в бумагах, они были налеплены на стене рядом с плакатом, изображающим самолеты, под которыми чернела подпись: «Все подпишемся на воздушный заем». Они шуршали у него в кармане, они прятались в деловых папках конторщиков, бегущих мимо Георгия Петровича. Иногда ему вдруг казалось, что он уже арестован и что сидит он напротив того самого, с кистями на карманах. И слышались вопросы, на которые он уже научился отвечать быстро и четко. «Кто вы такой, Вощинин?» — Я из села. Родитель — псаломщик. Мать по–хозяйству. Отец — пьяница беспросветный, мать скаредна и ворчлива. Была еще сестра, пропала в гражданскую войну, где–то на Урале. Может, и в живых нет, может, бежала за границу с мужем, казачьим есаулом. «Что вам, Вощинин, нужно от жизни?» — От жизни мне надо богатство. Жить в особняке, раскатывать в лихачах и автомобилях. Плыть где–то на пароходе, под солнцем тропиков. Иметь денег столько, чтоб никогда в них нужды не было. «Но ведь вы были комиссионером у Трубышева?» Тут он рассмеется. Кто бы знал, что такое комиссионер! Да, он ездил в Архангельск за фанерой, в Арзамас за луком, в Одессу за тряпьем какого–то подпольного портного. Но что за эти поездки? Командировочные да на одну игру в бильярд в «Бахусе». «А Трубышев больше зарабатывал?» Тут он даже захохочет. Этот с кистями на карманах совсем как ребенок. Неужели непонятно, что он, Вощинин, просто раб господина. А у господина есть куда прятать деньги. Короче, надо им, агентам, арестовать Трубышева и спросить самого его, сколько он зарабатывал на операциях с фанерой, шерстью, платьями, ржаной мукой, дровами. «Кто еще заодно с Трубышевым?» Нет, он не знает. Но думает, что есть. Только надо последить за трактиром «Хуторок». Потому что там бывает часто Викентий Александрович. А это на том берегу Волги. Вряд ли бы так просто пошел Викентий Александрович на ту сторону по льду. Но он, Вощинин, не интересовался этим. Каждому свое место на земле: одному быть золотарем, другому — офицером, а третьему быть великим художником. «Есть разговор в вашем селе, что вы принимали участие в мятеже». О, тут он поднимет обе руки. Он не желает, чтобы ему приписывали еще и политическое дело. Он поехал в город, где начался мятеж, под дулом маузера какого–то штатского. Поехало несколько парней. Половина разбежалась, не доезжая города. Вощинин вынужден был остаться. Он ехал на телеге, в которой сидел тот штатский с огромным маузером. Сколько в маузере патронов? Вот так–то. В городе этот штатский привел их в один из домов. Здесь была походная суматоха. Пахло вином, порохом, все было заполнено синим табачным дымом. Один из присутствующих в квартире, в штатском тоже, с засученными по локоть рукавами, кричал в лицо высокому, с надменным лицом офицеру, полулежавшему в кресле. — История не забудет вас, поручик. Ваше имя высекут на Вандомской колонне русского образца… Офицер ответил, жуя папиросу, кривя болезненно сухое плоское лицо: — Я не Шарлотта Корде, господа, и не собираюсь через большевистского миссионера карабкаться на страницы русской истории. Он уставился на вошедшего с Вощининым штатского. А тот козырнул, сообщил, что это пополнение из деревень, прибавив, что и деревни все «в огне». — Хорошо, — так же надменно произнес этот поручик, какой–то избавитель и от кого–то. — Пусть они вольются в отряд поручика Сизова и отправляются в казармы, пусть готовятся к обороне. Георгий Петрович мог бы рассказать о разговоре штатского с маузером и человека с засученными по локоть рукавами рубахи. Они шли впереди колонны мобилизованных парней и переговаривались. Вощинин слышал этот разговор. Штатский с маузером спросил: — Ну, всех, значит, вывели главных? — Всех, кто был, — ответил второй. — А это кто? — кивнул штатский. — А это Никитин… Я знал его еще раньше, вместе кончали когда–то гимназию. Потом он поступил в кавалерийское училище. Как оказался здесь — не знаю. Видел только его там, во дворе, где кончали комиссара… На этом человек с засученными рукавами рубахи прервал разговор, пошел рядом с ними, с мобилизованными, и стал обещать каждому вскоре же офицерские чины. И этим обрадовал Георгия Петровича. Быть офицером мечтал Вощинин еще тогда, в мировую войну, когда был призван в армию и служил при штабе полка связистом–самокатчиком. Мечтал идти рядом с колонной, помахивая рукой, покрикивая зычно и грозно: — Рряз!.. Рряз!.. Рряз!.. Конечно, на допросе он не скажет о своей радости тогда. Но скажет, что их привели в какой–то пустой дом, накормили сухомятиной, уложили на драные тюфяки. Утром выдали винтовки, патроны, и тут же началась канонада в городе. Куда–то исчез вдруг и штатский с маузером, и тот, с засученными по локоть рукавами рубахи. Тогда и мобилизованные, побросав винтовки, кинулись кто куда. Он, Вощинин, назад в деревню, к родителям. Он может поклясться чем угодно, что не сделал ни одного выстрела… «Где вы встретились с Трубышевым?» — Сначала в коммунхозе… Потом, второй раз, мы встретились на фабрике. Он меня устроил без биржи, но, видимо, по какому–то документу от биржи. За это я должен был выполнять его поручения и ездить время от времени закупать товары для торговцев города… Больше спрашивать его было не о чем. И Георгий Петрович, подписав мысленно протокол, успокаивался. А сегодня снова страх. Может, потому, что, проходя мимо, уж очень вежливо поздоровался Викентий Александрович. Будь на его голове шапка, снял бы ее. Заходил и днем к ним в комнату, и к вечеру. А когда вышел Георгий Петрович на улицу, то и он вышел за ним следом на крыльцо. Жидко и поспешно звонили колокола в церкви за рекой, падал снег сырой и густой, ложился замазкой. И Георгий Петрович, сдирая его с лица, вроде липких гусениц, оглянулся. Трубышев, застегивая пуговицы, проговорил, как показалось, с какой–то дрожью в голосе: — Так надумали, Георгий? — Надумал, — равнодушно отозвался Вощинин, не глядя на него, впихивая руки в свои щегольские перчатки. — Я сказал на этот счет. Пройдя с ним до ворот, миновав сторожа и на улице уже остановившись в тени за углом, Викентий Александрович вынул пачку денег. — Здесь ваши червонцы… А это на всякий случай чистый бланк. Он протянул документ комиссионеру. Вдруг растрогался, похлопал дружески по плечу Вощинина. — Завтра освободитесь с работы, выпишетесь с квартиры. Все должно быть в порядке. Так, чтобы не принялась милиция разыскивать. Уехали, да и все… Вощинин вздохнул — непонятно было, рад он деньгам или недоволен. Кивнул, споткнувшись о льдину, выругавшись раздраженно, пошел в сторону. Какой–то человек оказался рядом, поворачиваясь боком, как защищая лицо от ветра или не желая показывать его. Тонкий, в длинном пальто с вскинутыми плечами, похожем на крылатку, в примятой меховой шапке, желтых ботинках. Руки у него были в карманах. Вот он повернулся к Георгию Петровичу, сказал: — Со службы? — Со службы, — отозвался Вощинин, придерживая шаг, пропуская его вперед, желая, чтобы тот ушел. — Закурить бы мне, — попросил теперь незнакомец. Он придвинулся еще ближе, и Вощинин увидел пергаментную кожу лица, полоску вставных зубов. Оторопело Георгий Петрович оглянулся на проходивших мимо людей, чувствуя, как душа наполняется страхом. Но рука послушно вынула из кармана спички, чиркнула одной; присосавшись папироской к огоньку, незнакомец глянул снизу в лицо Вощинина, быстро сказал: — Тебе велено завтра мотать из города. И язык держи за зубами. Найду… Он выхватил с проворством из кармана какой–то предмет, вскинул его на ладони. Лезвие ножа ослепило Георгия Петровича, он отшатнулся, пробормотал: — Кто вы такой? — Кто я, знает только закон… — ответил незнакомец. Он вдруг грубо подтолкнул локтем Вощинина, предупредил еще раз: — Встречу завтра — смотри… И скользнул в переулок, оставив Георгия Петровича возле забора с растерянной, болезненной улыбкой ничего не понимающего человека.