Куба — любовь моя
Шрифт:
— Они опоздали.
— Нет, они, насколько мне известно, пришли за десять минут до звонка.
— Они должны были явиться на зарядку.
— Ваша зарядка — глупость, это я вам как врач категорически заявляю.
— Это распоряжение министерства.
— С глупыми распоряжениями нужно бороться, а не издеваться над детьми, прикрываясь распоряжениями.
— Вы не можете мне диктовать, как мне относиться к распоряжениям моего начальства.
— Зато я могу спросить с вас за плохие оценки моей дочери на выпускных экзаменах. Вы соображаете, что делаете? За два месяца до окончания года исключаете десятиклассниц из школы. Причем, хороших учениц. А если она, — тут было указано на меня, — из-за этого исключения не получит медаль, вы подумали,
Тут директриса спохватилась, что получает нагоняй в нашем присутствии, и велела идти нам в класс.
Наше пришествие в родной класс было триумфальным. Все ликовали и заставляли, еще и еще раз, в красках описывать разговор с директрисой.
Кто— то, правда, ехидно мне напомнил, что я рыдала вчера, когда математик выгонял меня с урока, но его (или ее -не помню уже) заткнули.
А лекцию по комплексным числам математик повторил, под предлогом, что материал трудный, и класс его не понял с первого раза.
Прошло чуть больше месяца, и мы с Капой проштрафились еще раз.
В те годы всех школьников, начиная с шестого класса, гоняли на демонстрации 7 ноября и 1 мая. Месяца за полтора до срока начинались, так называемые, «маршировки» — нас выводили из классов на стадион или улицу и дрессировали на предмет стройного шагания стройными рядами строевым шагом. Все это делалось для того, чтобы мы повторили урок, идя две минуты через площадь с хмырями из городских властей на трибуне у памятника Ленину, стоящего в стандартной позе. Разумеется, все старались откосить — нет, тогда говорили «сачкануть» — и с маршировок, и с демонстрации. При том, что на демонстрацию, в общем-то, ходить любили: это было развлечением, можно было встретить приятных знакомых из других частей города, играла музыка, и город был заполнен неким веселым безумием, потому что не ходил транспорт, люди шли по проезжей части, все было кувырком — подобие карнавала. Ощущение праздника было так необходимо, что приходилось использовать те праздники, которые были в обиходе, раз уж не праздновали ни Рождество с его колядованием, ни Хэллоуин, не устраивали карнавальных шествий. Я, правда, то и дело приставала ко всем с вопросом, солидарность с кем я праздную каждый год первого мая, но мне не нравился ответ, что со всеми трудящимися. Я отказывалась одинаково относиться ко всему человечеству, которое, на самом деле, состояло из людей, а каждый такой «людь» мог оказаться чем угодно — от негодяя до идиота, — и почему я должна была быть с ними солидарна? Историка я изводила страшно этими вопросами, пока он не вышел из себя и не сказал мне, что пора бы уже перестать валять дурака, делать вид, что ничего не понимаю, и досаждать ни в чем не повинным людям. Я отстала от него, но в глубине души осталось убеждение, что именно люди повинны, что именно они своей трусостью и безразличием развязывают руки мошенникам всех рангов.
Думаю, что все произошедшее со мной в дальнейшем было наказанием за спесь и безжалостность к людям, потому что и я, когда пришло мое время проявить смелость, струсила самым постыдным образом, а ведь не имела на это права, раз уж бралась осуждать грех трусости у других.
Ходить на демонстрации со школой было еще противно и потому, что приходилось тащить в руках какую-нибудь гадость, вроде символических гвоздик, величиной с мою голову, изготовленных из жатой бумаги и прибитых к здоровенным палкам. Однажды пришлось волочить плетеные корзины с муляжами виноградных кистей, которые еще и шить мы были вынуждены сами из тряпок и ваты, а потом прилаживать к этим самым корзинам.
Кроме того, существовала мода. Модно было пойти на демонстрацию с одним из двух городских НИИ, так же, как модно было попасть к ним на праздничный вечер, а потом в
Одним словом, не пойти на демонстрацию, и в голову не приходило, но старались, всеми правдами и неправдами, не пойти на нее с родной школой.
А тут еще роман случился… Неужели идти на демонстрацию поврозь? Глупо ведь, правда? В общем, на демонстрацию мы пошли совсем не так, как это было запланировано школой. Мы все встретились утром 1 мая в моем дворе, подлезли, несмотря на нарядные платья, прически и первые в жизни туфли на " шпильках ", под военные грузовики, перегораживавшие все выходы из двора, и стали с тротуара глазеть на более дисциплинированных демонстрантов, а дождавшись колонны одного из НИИ, просто нырнули в нее — благо знакомых там было предостаточно — и прошли по площади не строевым, а обычным шагом, без палок и лозунгов в руках и ощущая себя взрослыми и самостоятельными гражданами, вышедшими на демонстрацию по своей воле, а не из страха перед директором школы.
Существенно было еще и то, что я жила рядом с площадью, — через улицу перейти — и вся процедура, таким образом заняла у нас минут двадцать, не больше, тогда как в школу надлежало явиться за два часа до начала всего этого фарса. Нет, мы были уверены, что поступаем умно.
Не все, однако, думали и считали так же, как и мы. Нам пришлось убедиться в этом в первый же учебный день после праздника. Нас вызвала к себе директриса и спросила, глядя в стол, почему мы не были на демонстрации.
— Мы были — ответили мы.
Она медленно, чтобы не сорваться от злости, повторила, что на демонстрации мы не были, что нас никто не видел и в списках не отметил.
— Но мы ходили с «Гипрохлором», — ответили мы дуэтом.
Видно было, что наш дуэт вызывает в ней здоровое отвращение. Она превозмогла его и стала объяснять, что мы еще никто и звать никак, и мы не имеем права выбирать, с кем нам ходить выражать свою солидарность. Я ее спросила:
— А какая разница, с кем мы ходили? Главное — выразить, разве нет? А уж в какой шеренге — не имеет значения, ведь все — советские люди, не со шпионами и преступниками мы шли, а с нашими советскими инженерами, что в этом плохого?
Директриса ответила, что еще никто не доказал, что мы на демонстрации были. Капа, с готовностью стала диктовать ей номера телефонов всех знакомых взрослых, кто видел нас в тот день в одной шеренге с собой. На нее замахали руками и сказали, что все это — друзья ее матери, а потому они наговорят… Капа спросила, может ли она всем этим уважаемым людям передать, что о них говорит директор школы, где она учится. Беседа на этом была завершена, а через пару дней в школьной стенной газете, бессменным редактором которой я была со дня вступления в комсомол, появилась заметка, которую я не редактировала, не писала и даже не учитывала на макете праздничного номера, который уже неделю висел в коридоре, и вдруг одна из заметок исчезла и появился текст, в котором нас называли антисоветчицами и обещали выгнать из комсомола.
Серьезное обещание!
Тут уж мама Капы нам помочь не смогла бы, но вмешалась Света Агниашвили и замяла эту историю.
Вот и все мои акции непослушания за десять лет учебы в школе. Все остальное время я была вполне законопослушной и спокойной девочкой, тем более, что в силу характера не переносила и не переношу никаких замечаний, а потому вела и веду себя так, чтобы у всяческой мрази не было формального повода делать мне замечания и поучать меня. Я предпочитаю не совершать поступков, за которые придется просить прощения. Заслуги взрослых в этом нет никакой — я сама себя так воспитала. Думаю, что это и есть та самая пресловутая свобода, которая «осознанная необходимость».