Культура поэзии. Статьи. Очерки. Эссе
Шрифт:
Если говорить о семиотике прапамяти / памяти / постпамяти, то поэт улавливает (и издает) цифровые сигналы, а стихописец – аналоговые. Объект и предметы геопоэтического, мифологического, онтопоэтического и в целом поэтического познания укрыты (имплицированы) в Невыразимом. Степень выразимости, изъяснимости, номинативности и называемости таких ненаблюдаемых объектов разная. Есть предметы легковыразимые, сносновыразимые, есть – средневыразимые, есть маловыразимые, есть полновыразимые (выразимые) и есть предметы трудновыразимые и абсолютно невыразимые. Эти предметы заполняют мир и напрягают / расслабляют сознание – не дисциплинируют его (как научное классификационно-иерархическое сознание / мышление, более склонное к анализу, нежели к синтезу), – но ускоряют или замедляют. Все дело здесь в скорости сконцентрированной / аккумулированной поэтической, языковой и мыслетворческой энергии, направляемой на обнаружение предмета (денотативного, воображаемого или мифологического), на его идентификацию и – самое важное – на его восстановление, воссоздание, вос-со-творение. В. Месяц – поэт (и человек), объединивший в своем сознании несколько интенций и интуиций (последний, может быть, великий классический филолог Вяч. Вс. Иванов отмечает: «Вадим Месяц говорит о науке всерьез, например, о языке неандертальца, нельзя отказать ему в проницательности и созвучности самым новым открытиям»).
«Норумбега» – монография? Нет. Потому что слишком много предметов и памяти, и мира, и мифа: от Хельвига до коровы («Я корову хоронил…»); от говорящих голов (и камней – Никулинское [М. П. Никулина]: камень – пещера – гора; и – мастер) до медведя (и сакрального, и тотемного, и зверя); от письменности до растений, пишущихся природой и не читающихся нами – (уже не читающихся); от графики до звука (а графика – это визуальное эхо звучаний); от концептуальных максим до культурных и персональных концептов; от азиатской и европейской античной философии до М. Хайдеггера; от Святых и Священных земель до земли родной и теплой; от вечности как таковой к персональной вечности со смертью во рту; от конкретных богов (и Бога) до друзей детства, молодости и зрелости; от Духа до души: от мысли до смысла (мир как миф и миф как мир – это мысль, которую необходимо не только уловить, но и понять и вербализовать в хаокосмическом трехкоридорном хрустально-зеркальном эпосе) и т.д. В. Месяца могут обвинить в ментальной всеядности. Но я в этом явлении вижу как раз достоинство поэта, могущего меняться. (Если О. Мандельштам писал всю свою жизнь одну-единственную книгу [как ее ни назови, но – «Камень» (!), – лучшее имя книги], то иные, а их очень немного, писали и пишут многокнижно: от А. Блока и А. Ахматовой (МЦ – тож) до И. Бродского и В. Месяца; хотя есть еще и О. А. Седакова – поэт драгоценный). В. Месяц – эклектик? Нет, скорее – синэстетик, синтезатор с ускорителем знаний явных и подспудных, неявленных. Китайская, индийская философия (вообще азиатская) работают со смертью, тогда как Европа (Европочка?) пытается козифицировать (англ. сosy) мир, сделать его и ментально и материально комфортным. В. Месяц, его книга – дискомфортна, как сама культура, порвавшая ныне с цивилизацией, производящей утюги. (В чем разница? – Грубо: европеец гладит утюгом рубаху, просто рубаху, – азиат же греет утюгом дух того, кто в ней побывал, улавливая субстратные запахи плоти, чувств, мыслей и души того, кто эту рубаху носил, и того, кто ее шил, и того, кто ее стирал).
Книга В. Месяца – поэзия во всех ее (и не очень приглядных, «негламурных») проявлениях: это прежде всего поэзия духовности (от «дух» и «воздух», или – звук). Брутально звучащие имена в книге тотально фоносемантичны: в них и звукоподражание, и звукоизображение, и звукосимволизм. Они сначала пугают – потом завораживают, а затем будят тебя среди ночи: Норумбега, Но-Рум-Бе-Га, Нор-Ум-Бег-А, Нору-Мбе-Га, Но-Румб-Ега etc. Однако в процессе приятия книги ты начинаешь относиться к этой фоноэкзотике, к невероятному многообразию цитат, рассуждений, анализа, синтеза и мемуарно-мнемонического созерцания Той Пустоты, которая когда-то станет тобой, – так, будто ты если и не вернулся домой, то уж точно стал нежданным, «хуже татарина», гостем там, где когда-то ты был хозяином. Так экзотика (историческая, генетическая, философская, этнокультурная) становится дежавю. Поэтическим дежавю. Духовным: всё, я – дома…
Книга В. Месяца поликонцептуальна. Для меня наиболее важными концептообразованиями оказываются три:
1) Мы предали себя, забыв цель своего существования и потеряв пути истинного познания (актуальная концептосфера).
2) Кровь помнит и знает все так же, как помнит и знает камень, кость, дерево, зверь, стихии (архетипическая концептосфера).
3) Я способен вспомнить и воссоздать все, потому что я сам есть миф и реальность, слово и поэзия, жизнь и смерть, дух и любовь (Ментальная концептосфера).
Эти три (и иные – их много) концептосферы объединяются в одну: поэзия; она всюду, и она больше всего на свете. Поэзия есть связь физического и метафизического (сверхфизического, предфизического, постфизического), или – поэзия интерфизична, как душа, сознание, язык и все, что порождается взаимосвязью этих сущностей. Мысль непростая. Ее могут оценить как эзотерическую. Какая разница? – слова здесь неточны и почти бесполезны.
А. Тавров замечает, что «Норумбега» – переворот в современной поэзии. Вернее, во многом это вторжение поэзии в не-поэзию…». Если речь идет только о вербальном виде поэзии, то это, скорее всего, именно так. Но ежели вспомнить утверждение В. А. Жуковского о том, что Прекрасного нет, то есть его нет в мире вообще (и это при любой степени осмысленности последнего от «Принимаю тебя, принимаю» А. Блока до «На твой безумный мир / ответ один – отказ» М. Цветаевой). Думается, что Жуковский прав: и я думаю, что поэзия появляется там, где мы этого захотим. Поэзия не обязательно в ее языковом облачении и лингвистическом ограничении. Поэзия невербальная всюду: в мире, в мысли, в ощущении, в кинетике, в оптике, в звучании, в тишине и т. д. Поэзию все-таки не создают – но выжимают из языка (М. Бахтин) или извлекают ее вещество из ничего, когда ничто становится нечто. В. Месяц как раз «извлекатель»,
Зияние огня сужается, штопается холодом, снегом, тьмой – и душа отлетает к луне… И В. Месяц в зеркальном тексте небольшого эссе говорит уже не об огне, пылающем и зияющем, а о воспоминании об огне: история огня в антропологическом, религиозном, социальном и др. аспектах (неизменно приглашая свидетеля последнего огня к чтению Вергилия, Плутарха и т.д.). В этом случае создается не столько эффект присутствия всех рядом с умирающим огнем, но, что очень важно, воспроизводится, воссоздается память об огне, память в огне и память огня: вот – свеча горящая меж двух зеркал…
Геопоэтика, хронопоэтика, мнемопоэтика, генопоэтика, вообще и в целом полипоэтика (поэтика множественная, «шаровая» – разжимающаяся, сгущающаяся и сжимающаяся в точку) книги определяется прежде всего спецификой мощного словесного (а значит – ментального и духовного) дара В. Месяца, который, как бы «загоняя себя в угол», в конус, в наконечник общей идеи восстановления прапамяти и праистории пранарода праЕвропы, – вдруг обретает немереные хронотопические просторы на кончике иглы (поэзии), прошивающей не наугад материю (в прямом смысле) и вещество (во всех смыслах) того, что принято называть бытием. С другой стороны, полипоэтика и есть сама по себе генеральная идея книги: вербальная материализация воображения привела поэта к особому типу языкового и концептуального мышления, работающего в «Норумбеге» и ретроспективно, и презентивно, и проспективно. Поэтический хронотоп (термин М. Бахтина: хронос + топос) книги уникален в 21 веке и традиционен методологически в лингво-стилевом отношении. Так мыслили Данте, Мильтон и Пушкин (в «Пророке», например): первый структурировал духовное инобытие, второй реконструировал – в синтезе – различные типы времени, третий удерживал прошлое, настоящее и будущее в тексте энергией лексико-стилистической и грамматической (и – просодической, естественно) природы. И все трое были учениками и детьми «Гильгамеша», Священных книг (Веды, Библия и др.) и эпоса планетного нашего народа (Песнь, Сага, Поэма, Слово, Летопись, Хождение / Путешествие, Жития и т.п.).
Поэтическая монография «Норумбега» к середине первой главы разрастается, преумножается или «размножается» до книги много-(поли)графического характера. Движитель книги – среди прочих – есть тоска по добру, по духовности, по жизни живой и мертвой, по жизни всей и всяческой, по жизни в ее и первородном, и в инобытийном виде. Такое движение – к добру – делает поэзию преобразователем мифологии в фактологию. В. Месяц как ученный памятью поэт – фактолог той пустоты, в которой еще (немногими!) ощущается Нечто. Именно это загадочное, нет – энигматическое, – Нечто мерцает на дне смысловых колодцев и в горловинах смысловых столпов, существование которых в книге определено и композиционно, и композитивно, и эксплицитным / имплицитным контентом, и могучей познавательной интенцией, и – главным образом – поэзией. Поэзией книги цельной, связной, антропологически обусловленной, эвристической, энигматической, явно репродуктивной (конца поэме не видать) и полиинтерпретативной (многопонимаемой и понимаемой по-разному: жди теперь парадигму разнообразных оценок – от полного неприятия и недоумения до глубокого сочувствия тому, что сотворил автор).
Главное в книге – поэзия. Поэзия В. Месяца (во всех периодах и случаях появления его стихов, – даже чудовищно длиннострочных) – песенна. Уже ранние его стихотворения удивляли несделанностью, влекли и увлекали естественностью, природностью звучания, а главное – голосом (особым состоянием звуковой и дискурсной оболочки стиха, строфы, текста). Поэтому движение поэзии В. Месяца от того, что можно назвать «песня» («нутряная», народная), к тому, что в «Норумбеге» звучит как песнь (Песнь<-->песня), – вполне закономерно, но и неожиданно в то же время. Почему? Потому что в конце 20-го века случился Бродский, поэт в большей степени просодии, поэтики, строфики, объема etc. Равных в этом отношении Бродскому немного: Цветаева и Маяковский. 90 % стихотворцев были поражены силой репродуктивности просодической начинки его стихов (такой, болезненно явной, репродуктивностью отличались стихи Есенина, Маяковского, Цветаевой, Пастернака и его прямого последователя Вознесенского). Ситуация сложилась уникальная: заимствованная кем-либо просодическая оснастка стиха Бродского изменяла, адаптировала, ассимилировала мышление «подражателя» (даже крупные поэты «болели» способами поэтического мышления И. А. Бродского). В. Месяц ЭТО преодолел. Миновал. И – не вернулся к прежнему своему звучанию, но обрел новое, свое, месяцевское. Прямо говоря, появление «Норумбеги» также обусловлено и освобождением поэта от «современности» стиховой, от моды, от толпизма, в котором тысячи голов думали (и видели, и слышали) по-бродски. «Страх влияния» (Х. Блум) – великая сила. Слабые уподобляются Ему, сильные – перерождаются, обновляются; употреблю североморский термин: выныривают. В. Месяц должен был – неизбежно – создать «Норумбегу».