Культура шрамов
Шрифт:
Первый представлялся маловероятным, поскольку там просто некуда было идти. Но стоять не возбранялось, и я битых двадцать минут стоял, созерцая серые выбоины и автомобильные рытвины, тянувшиеся от колес фургона до периметра ограды. Если отец пошел в этом направлении, то искать его нужно в какой-нибудь колее, оставленной тяжелым грузовиком, или, возможно, в обширной выбоине. Но в это верилось с трудом. Там не было пространства для танца.
Щелчок, и первый вид снят.
Второе направление казалось более вероятным — там не было ни деревьев, ни халуп, ни уединенных рощиц, но зато возвышались два стоящих бок о бок кургана подходящей величины; достаточно больших, чтобы скрыть движения отца, достаточно удаленных, чтобы ни звука не долетело до моих ушей. Но путь от фургона к ограде преграждала огромная лужа жидкой грязи, и не было никакой возможности обойти ее — мешала колючая проволока или груды разлагающегося мусора. И как бойскаут, которым я никогда не был, или индеец-следопыт, которым всегда хотел стать, я заключил, что этой дорогой он не пошел. Не было видно следов.
Щелчок,
И тут мне пришлось немного обуздать свой поисковый раж. В семи обычных и трех с половиной размашистых шагах передо мной был туннель. Я решил подобраться к нему поближе, перелез через колючую проволоку и, осторожно протиснувшись за поваленную ограду, которая защищала устье туннеля, прислушался. Прислушался, поскольку смотреть было не на что. С того места, где я стоял, стараясь не задевать свои царапины на коленях и ранки, полученные в лесах иного мира несколько дней назад, туннель казался бесконечным. В памяти резко вспыхнули сцены фильма ужасов, и я содрогнулся от призрачного прикосновения матери. Туннель торчал из серой маслянистой почвы, как препарированный червяк, и исчезал в земле, уходя куда-то в необозримую даль. Я старался расслышать голос отца, уловить его движения, слова, не имевшие смысла. Но ничего не слышал.
Щелчок, и третий вид снят.
Когда мне было девять лет и шестьдесят три дня, мама повела меня на редкую прогулку. Мы прошли мимо школы, где я, поскольку отец не спешил уезжать отсюда, учился. Это было субботнее утро, и я даже узнавал других ребят, гулявших со своими родителями, и хоть раз почувствовал себя таким же, как все. Я задерживался у витрин с игрушками и шоколадом. Но число пакетов с покупками в руках у мамы росло, а я оставался ни с чем, испытывая от этого острое чувство несправедливости. Жажда мести не заставила себя ждать, и вскоре у меня началось жжение в мочевом пузыре, принуждавшее к остановке в общественном туалете. Я знал, просто знал — и все, что такая остановка ей не понравится, но в то же время понимал, что она не сможет безучастно проигнорировать мою нужду, ведь случайные последствия этого могут вызвать у нее безграничную ярость.
Однако все оказалось не так просто, я не сумел понять или продумать, к чему может привести мой опрометчивый шаг. Я надеялся, что, сбежав в холодные сырые стены мужского туалета, побуду в столь желанной разлуке с давящей материнской рукой. Но не тут-то было. Она не собиралась давать мне свободу даже в бетонной уборной.
«Один ты туда не пойдешь. Никогда не знаешь, с кем там столкнешься, и потом, я должна быть уверена, что ты все сделал, как надо, и вымыл руки».
Итак, к моему крайнему смущению, она пошла вместе со мной. Там стоял сильный запах, но не мочи или потных мужиков, а хвойной дезинфекции, и единственным человеком внутри маленького помещения был пожилой служитель, протиравший пол. Я направился к одной из пустующих кабинок, но мама схватила меня за руку и подтолкнула в сторону писсуаров у противоположной стены. «Не там, здесь. Тут меньше того, до чего можно дотронуться. А значит, ты меньше испачкаешь руки».
Старик был явно задет этим замечанием, которое словно эхо раскатилось среди голых стен, и поднял на нее глаза, но обида, сквозившая в них, тут же сменилась недоумением, когда он увидел мою мать с решительно сложенными на груди руками. Я стоял к ней спиной, каждой клеточкой кожи ощущая ее взгляд. Я был высок для своих лет, в чем, без сомнения, сказались отцовские гены, и легко доставал до фаянсового писсуара. Нервно я расстегнул молнию на брюках и извлек то, что, как считала мама, следует называть «мой пенис».
«Никакого другого названия для него я не хочу слышать».
Но с мочеиспусканием у меня возникли проблемы: пусть даже и была в этом самая настоящая нужда, она прошла в ту же секунду, как я оказался выставленным на обозрение. Чем дольше я ждал струи, тем сильнее чувствовал взгляд матери, тем громче был звук ударов швабры служителя о дверцы кабинок. Я думал про журчащие ручьи, которые видел в наших путешествиях, про питьевые фонтанчики в школе, вспоминал фильм, где мужчина плывет в бочке по бурной реке, несущей его к водопаду, а потом стена воды низвергает его с чудовищной высоты. Ничего не срабатывало. Тут я услышал, как мать хмыкнула и направилась ко мне. Она взглянула поверх моего плеча вниз — на руки, державшие прискорбно сухой пенис, и покачала головой, начиная терять терпение.
«Ради всего святого, прекрати тратить время попусту».
Потянувшись к моему пенису, она одной рукой поднесла его к писсуару, а другой нажала мне на анус. Чудесным образом бесперебойная струя мочи выплеснулась на белый фаянс, но она не отпускала руки до тех пор, пока не упала в писсуар самая последняя капля. Однако на этом ее помощь, удивительная и действенная, не закончилась. Она не позволила мне ни до чего дотронуться, не позволила спрятать моего «дружка», как, я слышал, его иногда неправильно называли. Она подняла мне руки над головой и, словно арестанта, препроводила меня к раковине. Там она оттирала мне руки, пока им не стало больно, а потом промокала салфеткой мой пенис, пока не убедилась, что на ней не остается ни малейшего следа мочи. Наконец она убрала мой пенис в штаны, застегнула молнию и с той же решительностью приступила к мытью своих собственных рук. Я увидел, что старик смотрит на меня, и стыдливо опустил глаза. Мне было девять лет, но я справлял нужду с помощью матери. Вот как это выглядело для меня, и, что еще хуже, так это должно было выглядеть для него.
Фотографии 13, 14, 15
Туннель
Я
2
Скотт Роберт Фолкон (1868–1912) — английский исследователь Антарктиды.
Я мог войти в туннель почти не пригибаясь. Но отцу, если он нашел укрытие именно здесь, пришлось бы согнуться в дугу, и он был бы ограничен в своем танце. В своем движении. Я углубился в туннель и напряг слух, но ничего не услышал, только легкое позвякивание моих ботинок по металлу. Было отдаленное гудение пустоши, промышленные шумы где-то снаружи. Однако в зеве туннеля не раздавалось ни единого звука, кроме моего собственного дыхания и биения пульса у меня в висках.
Конечно, мне была нужна вспышка. Любая. Большая выпуклая, размером с тарелку, или маленький хрустальный кубик. Я видел такие в кино и обожал те фильмы, где какая-нибудь звезда дрожала и трепетала в их магниевом накале, — старые черно-белые, от которых я плакал, а моя мать зевала, демонстрируя смертельную скуку. «Улыбочку в объектив», — и мистер Хрусталь озаряет ее своим светом…Но к фотоаппарату из «мешка счастья», который купила Выход, такие вспышки не подходили, и от этого дыра казалась еще более черной. Придется снимать другой камерой, решил я. Той, которой не нужна пленка, не нужна вспышка.
Не удержавшись на ногах, я упал и как раз в этот миг что-то услышал впереди. Поверхность трубы подо мной стала скользкой, воздух сырым и холодным, я стоял на коленях в темном туннеле — света ни сзади, ни спереди — и слушал звук моего отца. Не безымянный звук, от которого я, может, перестал бы соображать, коченея от страха, но знакомое ритмичное бормотание — теперь я мог идти по следу, как гончая на запах, мог ясно представить картину таинственного действа, которая привела бы меня прямо к нему.
Легче сказать, чем сделать. Под конец мне уже не приходилось выбирать — идти или катиться, дилемма решилась сама собой. Я скользил по трубе, спотыкался, царапал кожу, задевая заклепки и пазы, ссаживал бедра и щиколотки о металлические стенки. Я мог бы поклясться, что на меня сыпались искры, осколки света, прыгающие из-под моих ног; искры, сверкавшие у меня перед глазами, вокруг головы, повсюду.
Очнулся я на дне чего-то.
И сразу сработал инстинкт. Во мраке, непослушными скрюченными пальцами я сделал снимок — фотоаппарат, к счастью, не пострадал и, невредимый, лежал у меня на груди. А вот и он, больше чем в натуральный рост, его длинные черные волосы развеваются по плечам, падают на голую грудь, струятся по рукам, вытянутым вперед. Откуда-то исходило низкое гудение. Возможно, из его рта, но я не был уверен, казалось, что этот звук шел вообще не от него, а словно рождался из воздуха.
Он сидел в центре кольца, выложенного свечами, маленькими и белыми, на полу виднелись засохшие потеки воска. Он здесь довольно давно, подумал я. С того момента, как вышел из машины, хлопнув дверцей.
«Самое время», — сказал он, голос его был сдавлен и хрипловат от пыли и дыма.
«Самое время для чего?»
Он подхватил меня, не обращая внимания на кровь, сочившуюся из глубокого пореза на моей ноге, и поднял над кольцом свечей. Поместив меня внутри круга, он оценил мою позу и переменил мне положение ног, чтобы они скрещивались, как у него. Потом то же самое проделал с моими руками. Он вышел за круг и тщательно оглядел всю сцену. Нанеся последний художественный штрих, отошел назад и проговорил: «Хорош».
«Что хорошего?» — спросил я.
«Ты, сын».
Я не понимал. Он начал танцевать по кругу, двигаясь вдоль свечей; танцевать точно так же, как танцевал в ветхой халупе за несколько дней до этого, за несколько миров до этого. Его голос рождал эхо и отскакивал от стенок туннеля, уходя в бесконечность: сначала приглушенно — пам-па-рам, пам-па-рам, — затем громче и быстрее — пам-па-рам-пам-пам. Он наклонил мне голову, его свингующие ноги были слишком близко, а голос стал слишком громким, и я обхватил голову руками, зажав уши, и подавился пылью в крике. Но он не позволил мне не слышать, не быть. «Открой глаза», — приказал он и, дотянувшись через кольцо свечей, вернул мои руки в то положение, в каком, по его замыслу, им следовало находиться.
Он прыгал и скакал вне времени и пространства, хотя, наверное, довольно долго, потому что мои ранки начали пульсировать и я поддался гипнозу его тела, его разлетающихся в темноте волос, которые в своем замысловатом танце заставляли свет стробоскопически мигать, рассеиваться, прежде чем он ударял мне в глаза. Отец нагнулся поверх свечей к самому моему лицу.
«Засыпаешь?» — спросил он, и, прежде чем я успел ответить, его уже снова унес вихрь кружения.
«Да», — сказал я и солгал, но что мне еще оставалось делать? И вновь он оказался в пяти сантиметрах от моего лица.