Кумуш-Тау — алые снега
Шрифт:
— Витя! А что такое «дадибор»?
— Дядя Боря. Так Краболова зовут. Он с Высокой Горки.
— С какой такой горки, Витя?
— А во-он там! Он даже диким образом не захотел жить в комнате. Палатку поставил в лесу. А крабов как ловит! Ух... Он уже поймал сто штук крабов!
— А что с ними делать? С крабами?
— Ого! Если высушить, да домой привезти — вот девчонок чем пугать! Только он не дает. Поймает, покажет и выпускает. Сами, говорит, теперь ловите. Некоторые ловят. Только он всем не позволяет. Если плавать не умеешь, лучше не подходи...
Белая панамка вздыбилась огорченно:
—
И вдруг уши мне проткнул совершенно невероятный вопль:
— Есть! Есть! Есть!
Что это был за краб! «Дадибор» — маг и волшебник — предлагал на всеобщее обозрение невероятное, марсианского покроя, отчаянно щелкающее клешнями чудище. И что это был за крик! Так ликовали, должно быть, давние наши предки, победившие мамонта...
Удивительные глаза были у этого человека — пронзительной ясности. Точно осколки моря.
Листья банана — как лопасти самолетного винта, только что покрашенные ярчайшим зеленым лаком. Стебель с бутоном — как пожарный шланг.
— Да ты взгляни, Григ! Банан!
Гришка смотрит, как лунатик:
— А что толку? В гербарную папку он не полезет...
Гришка зол. Я только что извлекла его из любезной его сердцу читальни. Объявлена «Неделя путешествий». Пустая затея, по мнению моего сына. Он считает, что гораздо больше узнаешь о Южном береге, копаясь в «источниках». (Ой, возьму я его из этой школы!)
Но я применила власть. И мы путешествуем...
Как ни странно, но в курортных городах я ненавижу именно курортные прелести. И кого это обуревает стремление побелить все на свете, от булыжников, окаймляющих клумбы, до ваз, похожих на два сложенные основаниями кринолина восемнадцатого века?
А эти скульптуры, вопящие из зарослей дрока, осыпанного золотым дождем цветенья: «Я — копия!» Зеленые морковки кипарисов, виляющие хвостиками на ветру. Многострадальные алупкинские львы, оседланные девицами в брючках. Замотанные гиды, охрипшие от добросовестности, в миллионный раз повторяющие историю зеленозадой мисхорской «Русалки». Толпы экскурсантов — мужчины в белом, дамы в голом — запевающие вдруг где-нибудь на каскаде цементированных лестниц: «Меня-a... мое сердце! В тре-вожную даль зо-вет!»
Но Гришка ходит лишь по предложенным маршрутам. Его идеал — все измерить, перещупать и полизать. «А в путеводителе сказано...» — так начинается добрая половина его речей. Он уточняет, сколько гектаров занял Никитский сад, и где же тут обещанные справочником девятьсот сортов роз, и верно ли, что калифорнийская секвойя (...малахитовая пагода легко возносит бесчисленные ярусы в яркую синеву), верно ли, что она — высотой с двадцатиэтажный дом. Алупкинский дворец? «Ха! Пишут — сто пятьдесят залов, а ведут в десять! Гардероб Воронцовой вообще зажали! На пять копеек посмотрели, на пятнадцать полы натерли!» — ворчит Гришка.
Его нисколько не волнуют мои маленькие — в том же алупкинском парке — открытия: потаенный в кустах буксуса фонтан с загадочной надписью «Трильби, 1829 год», скифская баба, с каменной невозмутимостью взирающая на колесико пожарного гидранта...
...Южный берег, Южный берег! Твои города и местечки, каскадом льющиеся к морю, крыши домов на уровне мостовых, верхушки сосен у моих ног, улицы,
Столовая — двухэтажная, новенькая, вся вынесенная к морю. На алюминиевый столик с твердым пластмассовым стуком падает лист магнолии. Наглые курортные воробьи склевывают из тарелок остатки каши. На хлебные крошки они только взирают.
Гришка занимает столик, я — в очереди, которая шумно и неумело самообслуживается. Много лиц уже примелькалось. Вон «Бабетта»: пушистый одуванчик прически, от невероятно узкой юбки — походка стреноженной лошади; с ней всегда двое и всегда новые. Вон «Супруги» — освежает в этой суете их тихая, важная тяжеловесная вежливость. Бывает и тот странный тип, «Краболов с Высокой Горки». Свежий, выбритый, в рубахе навыпуск, с мокрыми, гладко зачесанными волосами, он не похож на того «вождя краснокожих», каким явился на пляже в первый раз, но и здесь за ним числятся чудачества. Торопливая очередь объясняется «столовым» языком: «Девушка, выбейте два компота!» Краболов говорит: «Добрый день, Анна Ивановна! Я попросил бы...» И Анна Ивановна, розовея от удовольствия, протягивает ему тарелку рыжего борща на кончиках пальцев.
Примечена мной и еще одна пара. «Лешенька» и «она». У Лешеньки крупные скулы, запавшие глаза, на худой шее детские косицы давно не стриженных волос. На его рубахе интенсивно голубого цвета плывут индейские пироги, развеваются пальмы, алеют орхидеи. Она — быстроглазая, живая. Лешенька занимает стол, она встает в очередь. Любит незаметно примазаться к середине. Потом, торжествуя, тащит поднос.
— Лешенька, а мне — стул?
Он тычет пальцем куда-нибудь в угол: принеси!
— Лешенька, ешь, пока не остыло!
— Бу-сьделано, — отвечает он, равнодушно истребляя съедобу.
— Лешенька, вкусно?
Неопределенная гримаса.
— Вот, всегда ты кривишься!
— А!..
Тональность этого «а» удивительна: все, мол, видано, все испытано, все — бодяга. Оленья томность в Лешенькиных запавших глазах. Взгляд его скользит по касательной — к сиянию дня, к блеску и кожаному шуршанию магнолий, к кудрявой головке «ее».
Нет, страшно глядеть на Лешеньку! Лучше — туда, в разноцветное сверканье парка. А там новость: зацвели олеандры! Это — как заревые облака, это праздник алого цвета, искрометный, победный!
— Гришка, пойдем смотреть чудо!
— Бу-сьделано, мама, — отвечает Гришка.
Странная была погода — как детские слезы: покапают и высыхают, и сквозь мокрый блеск, гляди, проступила улыбка.
Мы с Гришкой плыли на катере далеко-далеко, за самый дорогой билет.
Море было темное, в белых гривках. За Симеизом, точно открыли занавес в театре, ветер дохнул в лицо. Возле алупкинской пристани наш катерок заплясал на волнах. У борта по-медвежьи топтался глазастый матросик в красном берете, приноравливаясь поточнее набросить канатную петлю. Наконец катер тяжко бухнулся боком о сваи — от неожиданного толчка Гришка, взметнув руки, проехал по всей скамье, — я едва подхватила... Пробегая обратно, Красный берет прищурился на нас и пробормотал таинственно: