Курорт Европа
Шрифт:
Да, без диалектики курорта не понять. Если внимать только здравому смыслу и позитивной науке, то для выздоровления нужны лишь горячие ванны, спортивные упражнения и строгая диета. Но для курортной диалектики, умудренной возрастом клиентуры, такое решение было бы слишком юношески-прямолинейным. Ванны – обязательно, упражнения – как хотите, а вот излишнее спартанство ни к чему. Баден ведь испокон веку славится не только водами, но и вкусной, роскошной кухней. Зачем обделять себя ею? Гастрономическую дисциплину побоку, курортники два раза в день предаются пирам куда более пышным, чем в обычной жизни, явно переча усилиям врачей и вод. Записки ищут объяснения этому феномену. Да, курорт призван врачевать. Но возьмись он за дело слишком рьяно, вылечи он всех страждущих, искорени он подагру во всей Германии и Европе – как прикажете поступить с гостиницами и ресторанами, с самим курортом? И мы, курортники, одобряем такой ход мысли. Заслужили ли мы, кроме процедур и курортной скуки, еще и умерщвления плоти? Не-е-ет, мы предпочитаем выздороветь лишь наполовину, зато с приятствием провести хотя бы этот курортный сезон. Уже позже
Да и нужно ли окончательно искоренять недуг? Каждый отдельно взятый «курортник и писатель Гессе», может быть, в глубине души и мечтает об окончательном выздоровлении, ненавязчиво перетекающем в бессмертие, но вряд ли желал бы распространить его и на курортника Мюллера, и на подагрика Леграна, и на особо ненавистного голландца из соседнего 64-го номера. Этот последний стал предметом мучительного упражнения в любви к врагу, которому в течение многих дней и пятнадцати страниц предается наш герой. Но главная процедура, которую он себе прописывает, здоровый труд, к которому он, «заботясь о себе», себя приговаривает, – это наблюдение, сравнение, мысль, письмо, в первую очередь работа вот над этими записками. «Курортник» – это не только плод и свидетельство лечения, но и его инструмент. Курорт как пункт наблюдения за курортом или за миром как курортом. Мы ничего на узнаем о пейзаже, составе вод или архитектуре Бадена. Записки целиком посвящены Psychologia Balnearia. Гуманиста Гессе интересует человек, «средний курортник», сколь бы смешным, нравственно чуждым и даже отвратительным он ему ни казался. Действительно, удивительны нравы курортного народа! Ради пусть несомненного, но маленького удовольствия (чашечка кофе или какао с пирожным) они готовы набиться в тесное, шумное помещение с переслащенно-липкой музыкой и аляповатым злато-мраморно-зеркальным декором и делать вид, что они могут здесь разговаривать, думать и дышать! И те же люди потом делают вид, что интересуются благородной простотой японской жизни, монашеским бытом, заповедями Будды! Наш курортник культивирует свою чуждость курортной среде, свое отличие от толпы курортников. Лучше всего он чувствует себя перед витриной магазина всякой всячины (его вывеска гласит «Подарки, роскошные и шутливые товары»), где он наслаждается своим непониманием назначения львиной доли выставленных здесь предметов. Нет, он воистину не от мира сего.
Проницательный демократический читатель уже предположил, что не один наш, но все курортники могут считать себя заслуживающими и способными занять метапозицию и редуцировать других, включая г-на Гессе, до «среднего курортника». Однако к себе наш наблюдатель тоже отнюдь не милосерден. Сначала нас забавляет контраст между тонкостью, силой, беспощадностью, всепроникающей иронией авторского самонаблюдения и вегетативно-животно-детским поведением, описываемым этим самонаблюдением. Искомый на курорте разрыв с некурортной повседневностью приводит к отстранению, самодистанции, обессмысливанию любого жизненного проявления: за пробуждением и неизбежным подъемом следуют «глупое одевание, глупое бритье, глупое завязывание галстука, приветствие, чтение почты, решение хоть что-нибудь предпринять, возобновление всей жизненной механики».
Однако что это? Курортник Гессе незаметно пошел навстречу людям, а потом и пустился во все тяжкие: стал попивать пиво, предаваться праздному трепу, не без удовольствия поигрывать в азартные игры, зачастил в киношку, где глаза, привыкшие к отбору и суждению, вынуждены теперь объедаться дармовым потоком образов. Удивительно еще, что он вообще смог завершить свои заметки, ибо он дошел до того, что стал манкировать святостью труда (die Heiligkeit der Arbeit)! А что толку? – вопрошаем мы с курортником Гессе. К чему наблюдать и самонаблюдать? На тот или иной лад вся западная цивилизация только этим и занимается (в лице, например, наук о человеке и обществе). И что же? Изощренная рефлексия не спасает ее ни от кризиса институтов, ни от социальных недугов, ни от насилия. Может быть, червоточина кроется в самой рефлексии? Ведь и совершенное самонаблюдение не спасает от наивности. С горьким сарказмом автор уже через неделю вспоминает свою прежнюю убежденность, что близок день, когда он, покинув гостиницу, выздоровевший и помолодевший, пружинисто протанцует по милой улице, ведущей к вокзалу, чтобы покинуть Баден навсегда. Смешным и досадным предстает ему теперь оптимизм первых курортных дней, когда он с убежденностью туземца верил в излечимость ишиаса и благотворность минеральных вод. Праздность, уныние и обжорство сделали свое дело: ему стало хуже, чем было вначале! Пришла его очередь, кряхтя и по-тюленьи припадая, передвигаться от стены к косяку, а от него к спасительному локтю бравого портье. Врач, разумеется, напоминает о своем предупреждении, что лечение может дать свои плоды не сразу. Действительно, не все так плохо: стоит только доковылять до зеркала, чтобы убедиться, что потухший взор мерцает все же на округлившемся и загорелом лице. Необязательно будет всем рассказывать о реальных резонах этой метаморфозы: кулинарных неумеренностях и кварцевой лампе.
Особенно страдает курортник Гессе от своего морального упадка. На него напала ужасная курортная усталость. «Я целиком состою только из вялости, измождающей скуки, ленивой сонливости». Совсем недавно он тщился постичь это странное и враждебное существо, «среднего курортника». И что же? Теперь он сам превратился в него. И пусть он с еще большей ясностью презирает и ненавидит этот курортный мир – теперь он ненавидит в нем самого себя. Наш «вовлеченный наблюдатель» стал всё-более-вовлеченным и всё-менее-наблюдателем:
Безошибочен лакмус благороднейшего из искусств. С одной стороны, ценителю музыки Гессе мучительно слушать в ресторанных залах по большей части фрагменты из «Кармен» или «Летучей мыши». С другой стороны, он извлек урок из того памятного ужина, когда баховская «Чакона» слилась со звоном бокалов и приборов, застольным гоготом и перебранкой с гардеробщиком в невыносимый гвалт. Но невыносимым он был только и исключительно из-за «Чаконы» Баха! Пой, пой, Хозе!
Когда читатель уже не уповает ни на какой хэппи-энд – чудом наступает улучшение! Действительно, спасение сулят нам не разум и рациональное лечение – но чудо и милость, тот путь, на котором не ищут, но находят. Выздоровление пришло, когда наш самонаблюдатель вспомнил, что он не только «курортник и подагрик Гессе, но и чудак и отшельник, паломник и поэт, друг бабочек и ящериц, старых книг и религий, которому мучительно заполнить любой формуляр», когда он понял, что этот Гессе как раз и наблюдает за тем, курортным. Просто этот зачем-то попытался стать тем, «стать тем, кем он не был: сделал из ишиаса профессию, стал исполнять роль подагрика, курортника, клиента гостиницы, подстраивающегося к мещанскому окружению, вместо того чтобы просто остаться собой». Он принял Баден, лечение, среду, боль в суставах слишком всерьез, забыв вместе с прочими курортниками о самом главном. «На мгновение в образе этого ресторана, полного больных, невеселых, избалованных и вялых людей (при том, что я предполагал, что и сам выгляжу так в душах других людей), мне увиделось отражение всей нашей цивилизованной жизни, жизни без сильных побуждений, вынужденно катящейся по установленной колее, невеселой, без связи с богом и бегущими по небу облаками». Писатель Гессе будет, как сама действительность, любить противоречия, столь ненавистные разуму. Он и впредь будет колебаться «между единством и пестротой, между естественностью и духовностью, опытом и платонизмом, порядком и революцией, католицизмом и духом реформации». И задача донести до любезного читателя эту флуктуацию между двумя полюсами, это двуголосие теперь движет писателем и другом ящериц Гессе. «Курортник Гессе, слава богу, умер, и нам до него больше нет дела».
На последней странице своих записок автор признается, что его литературный идеал – это те загадочные метафоры и аллегории, удавшиеся разве только Лао Цзы и авторам Священного писания, в которых вся мировая целокупность предстает одновременно необходимостью и иллюзией. Он тут же спрашивает себя, не впадает ли в гордыню, выбирая служение таким недосягаемым образцам. Может быть, им лучше и вернее служит последний автор развлекательного чтива? «Такова моя дилемма и проблема».
Надеюсь, что мы не погрешим против чудака и диалектика Гессе, прочитав в его непритязательных курортных заметках трагикомичную притчу, предвосхищающую грядущий – наш – век.
Глас индийских богов
Быть или не быть Европе курортом? Оставаться ей или нет в центре мироздания? А или не-А?
В 1930-е годы Федор Щербатский тщетно пытался привлечь внимание Бертрана Рассела и Анри Бергсона к буддистской логике. Им помешало буддистское неприятие аристотелевского принципа непротиворечивости. Буддистская логика еще допускала, что одной вещи нельзя приписать некое качество и его противоположность, но отказывалась принимать, что всякой вещи обязательно должно приписать либо некое качество, либо его противоположность (принцип исключенного третьего). Согласно буддистам, должно быть возможно и ни то ни другое, ни А ни не-А.
Логика лишь до предела заостряет различие между европейской и индийской мыслью вообще. Двояко-лицемерный жест сопровождал отношение европейской мысли к индийской, начиная с последней четверти XVIII века, когда индийские священные тексты стали переводиться на английский язык: докажите нам сначала, что это философия (то есть, что это похоже на нашу философию), чтобы мы смогли вам сказать, что именно в силу этого сходства она нам и неинтересна. Карма в Европе вошла в моду, поскольку была похожа на рок, зато дхарме пришлось труднее: она не сводится ни к принуждению, ни к свободе, хотя имеет отношение к обоим. А нирвану европейская рецепция XIX века толковала как культ пустоты, ничто, как близнеца европейского нигилизма, отказываясь понимать, как это можно: и преодолевать индивидуальное существование, и при этом не погружаться в небытие.
Если XXI век уже не будет европейским, то это не значит, что он обязательно станет китайским. Рядом с Китаем просыпается его младший азиатский брат, который, по всей видимости, невечно будет довольствоваться почетным вторым местом. Уже опережая его по ряду экономических и политических показателей, Индия обгонит Китай по численности населения к середине века. Китайской окажется, возможно, только первая его половина.
Строго говоря, применительно к Индии еще в большей мере, чем к Китаю, речь должна идти не об индустриализации, а о реиндустриализации. Путешественники XVIII века сообщали о богатых странах с бурной, не в пример европейской, торговлей. Индия и Китай особо славились производством текстиля. На котором, как на грех, Европа решила построить свою модернизацию. В результате целенаправленной британской колониальной политики к 1900 году Индия вынуждена была уже ввозить текстиль. Сходная участь постигла и индийскую металлургию. Общий объем производства упал здесь с 1750 к 1900 году в 14 раз, тогда как в Европе он в это время вырос в три раза. В начале XIX века доход на душу населения в Индии практически совпадал с европейским, к концу века он оказался в три раза ниже.