Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета
Шрифт:
Я знаю: для большинства людей отвратительно все раздутое, мягкое, зыбкое, — говорит Хармс. — Между тем в этом сущность физиологии. И мне это не неприятно. Я могу спокойно приложить к губам паука [433] или медузу.
Вероятно, чувство Хармса не так однозначно, как он это утверждает; скорее его можно назвать амбивалентным, ведь, скажем, половая физиология женщин, вообще половые и другие телесные выделения его не только привлекают, но и страшат: его влечет стихийная жизнь, противоположная по своей сути ложному индивидуализму мира, в котором правит логика, но ее же безындивидуальность и пугает его. В «Сабле» Хармс расчленяет мир на отдельные элементы и затем поглощает их: мир превращается, как сказал бы Леонид Липавский, в «то, из чего возник, в свою первоначальную бескачественную основу» ( Чинари—1,79). Мир становится пылью, которая «уже наших ударов не боится» ( Псс—2,300).
433
«Боязнь насекомых — это, без сомнения, один из наиболее своеобразных и распространенных страхов, среди которых мы с удивлением можем обнаружить также и страх, вызываемый глазом» (Bataille G. OEil // Bataille G. OEuvres compl`etes. T. 1. P. 187).
Любопытная параллель рекуррентному у Хармса мотиву распада мира содержится в романе Андре Бретона «Надя» (1928). Вот как рассказчик описывает свой ужин с Надей в ресторане Делаборд на набережной Малаке:
Гарсон отличается исключительной неловкостью: можно подумать, что Надя околдовала его. Он без толку суетится около нашего столика, смахивая со скатерти воображаемые крошки, беспричинно переставляя с места на место сумочку; он демонстрирует полную неспособность запомнить заказ; Надя исподтишка посмеивается и сообщает мне, что это еще не все. В самом деле, хотя за соседними столиками он прислуживает нормально, у нас он разливает вино мимо бокалов и, соблюдая бесконечные предосторожности, чтобы положить тарелку перед одним из нас, сталкивает другую; она падает и разбивается. С начала и до конца трапезы (мы снова погружаемся в область невероятного) я насчитал одиннадцать разбитых тарелок. Каждый раз, выходя из кухни, он оказывается как раз напротив нас, он поднимает глаза на Надю, и, кажется, у него начинается головокружение [434] .
434
Бретон А. Надя // Антология французского сюрреализма. 20-е годы / Сост. С. А. Исаева и Е. Д. Гальцовой. М., 1994. С. 224.
Контакт с Надей, которая персонифицирует стихию бессознательного, гибелен: официант не только теряет память, но и испытывает головокружение, как будто низвергаясь в пустоту небытия. Мир официанта рассыпается на крошки, разлетается на осколки подобно тарелке. Так мотив поглощения еды переплетается с мотивом распада мира.
В принципе любому мужчине, приблизившемуся к Наде, угрожает дезинтеграция сознания. Это становится очевидным уже в начале романа, когда Бретон рассказывает о пьесе «Сдвинутые», увиденной им в «Театре двух масок». Главный персонаж пьесы Соланж — та же Надя, ее появление меняет мир, внося в него элемент случайного, не поддающегося логике. Случайное к тому же напрямую связано с преступлением (убийством ребенка) как с наиболее радикальной трансформацией реальности. Интересно, что садовник пансиона, в котором преподает Соланж, изъясняется в «невыносимой манере, с бесконечными заиканиями и дефектами произношения» [435] . Он не может сказать о Соланж ничего внятного, не может облечь бессознательное в слова, в связную речь.
435
Бретон А. Надя // Антология французского сюрреализма. С. 201.
Вновь мотив потери речи возникает в сцене в кафе на площади Дофина, когда какой-то пьяница, не в силах отойти от столика, за которым сидят Надя и рассказчик, произносит «бессвязные слова». Через три дня, 9 октября, в кафе «Режанс» к ним пристает старый попрошайка, и опять его речь очень путана и несвязна. Конвульсивностьречи выступает непременным атрибутом «конвульсивного», «судорожного» тела [436] .
Полное слияние с Надей возможно только в том случае, если мужчина сумеет преодолеть контроль сознания и растворится в неназываемом, безымянном. Надя сумела перейти границу, отделяющую душевное здоровье от безумия, в то время как Бретон сохраняет свою позицию внешнего наблюдателя, субъекта, которому противопоставлен объект. Надя помогает ему открыться навстречу сюрреальности, но войти в нее он не решается. В этом, пожалуй, весь парадокс сюрреалистического творчества, которое, стремясь к чудесному, к словесному безумию, не может полностью отказаться от «инстинкта самосохранения» [437] . Внешнюю по отношению к поэтическому объекту позицию занимает и поэт-заумник: его подход к творчеству рационален, несмотря на декларируемую спонтанность процесса порождения поэтической речи.
436
См. знаменитую заключительную фразу «Нади»: «Красота будет КОНВУЛЬСИВНОЙ или не будет вовсе» (Там же. С. 246).
437
Там же.
И Бретон и Крученых напоминают сартровского Рокантена, который видитнадвигающуюся на него Тошноту, отдает себе отчетв грозящей ему опасности и пытается не пустить Тошноту в себя, облечь ее в слова, поименовать безымянное. Бесформенность Тошноты, по Рокантену, противоположна стальной твердости музыки, но он забывает, что музыка так же а-лична,так же а-логична,как и Тошнота. Единственное отличие состоит в том, что если погружение в Тошноту равнозначно обезличиванию,то растворение в музыке означает расширение личного до сверхличного.Опыт Рокантена свидетельствует, что сверхличная природа музыки открылась ему только после того, как он прошел через испытание Тошнотой. Неизбежность этого испытания Беккет и Хармс ощущали с самого начала своей художественной деятельности.
Погружение в Тошноту приводит к своеобразной стабилизации, консервации бытия, потерявшего свою форму, структуру. Такое бытие напоминает Л. Липавскому стоячую воду:
Это случается там, где нет разделения, нет изменения, нет ряда. Например, переполненный день, где свет, запах, тепло на пределе [438] , стоят как толстые лучи, как рога. Слитный мир без промежутков, без пор, в нем нет разнокачественности и, следовательно, времени, невозможно существовать индивидуальности.
438
У Беккета этот ослепляющий свет и страшная жара мучают Винни, по горло погруженную в землю («Счастливые дни»).
Мир живет несконцентрированной, безындивидуальной жизнью, он снова превращается в «то, что он есть, в растение. Какой у него бурный и неподвижный рост!» — восклицает Липавский ( Чинари—1,81). Недаром герой беккетовских «Никчемных текстов» оказывается в зарослях гигантских папоротников: время повернулось вспять, отбросив его в эпоху динозавров. Страх, который вызывает аморфность бытия, есть страх перед его, этого бытия, «незаконной и противоестественной оживленностью»:
Органической жизни соответствуют концентрированность и членораздельность, здесь же расплывчатая, аморфная и вместе с тем упругая, тягучая масса, почти неорганическая жизнь.
Сартр, говоря о необходимости разработать принципы экзистенциального психоанализа, вводит термин «viscosit'e», «вязкость», в котором нетрудно узнать «разлитую» жизнь Липавского. «Вязкое — это агония воды <…>» [439] ,— пишет философ и продолжает далее:
439
Sartre J.-P. L’^etre et le n'eant. P. 654.
Вязкое — податливо. Однако в тот момент, когда я думаю, что обладаю им, странным образом роли меняются: это оно теперь обладает мной. Вязкое прилипчиво: в этом его определяющая черта. Если я держу в руках твердый предмет, то я могу бросить его когда захочу; его инертность говорит мне, что я обладаю над ним властью: он зависит от меня, но не наоборот; для-себя концентрирует в-себе в самом себе, возводя для-себя в достоинство, присущее в-себе, но при этом не компрометирует себя самого, оставаясь всегда поглощающей творческой силой; для-себя вбирает в-себе. Иными словами, обладание означает главенство для-себя в синтетическом бытии «в-себе-для-себя». Но вдруг вязкое резко меняет соотношение сил: для-себя подвергается опасности. Я раздвигаю руки, я хочу избавиться от вязкого, а оно прилегает ко мне, впитывает, всасывает меня; его способ существования — ни во внушающей доверие инертности твердого, ни в динамизме убегающей от меня воды: это активность мягкая, расплывчатаяи женственнаяпо своему характеру, вязкое ведет неопределенное существование в моих руках, и я чувствую головокружение, вязкое влечет меня как дно пропасти [440] .
440
Santre J.-P. L’^etre et Ie n'eant. P. 655. В. И. Колядко переводит «visqueux» как «липкое».
Именно застывшая текучесть (fluidit'e) вязкого таит в себе главную опасность для бытия-для-себя, то есть человеческой экзистенции; вязкое — это реванш бытия-в-себе, окружающего и отрицающего нас самодостаточного мира. Многие мыслители, отмечает Сартр, сравнивали текучесть воды с текучестью сознания (в том числе и Бергсон, повлиявший как на Туфанова, так и на Хармса); но ужаснее всего для сознания — это стать вязким. «Ужас вязкого в том, что время может остановиться <…>» [441] . Аморфная, вязкая масса, абсурдная в своей самодостаточности, — таким видит мир Рокантен. В существовании этого мира нет ни малейшего смысла, но он не может не существовать.
441
Ibid. P. 657.