Курсив мой (Часть 5-7)
Шрифт:
В одной из глинобитных изб, где очень чисто, где лежат на полу домотканые половички, индеец по моей просьбе вырезает мне из мягкого сплава (серебро, олово, железо) кольцо, выбивает на нем рисунок и вставляет в него огромный кусок стекла чудесного синего цвета. "Сапфиры не бьются, - говорит он с поклоном и надевает кольцо мне на палец своими длинными темными пальцами, рубины непрочные, а изумруды у меня все вышли".
Потом я иду в "мезу" - в деревню, где живут не по горизонтали, а по вертикали. Я уже знаю, что этого всего скоро не будет: старые женщины еще сидят у своих порогов и ткут, стари-ки выбивают в серебре и свинце тяжелые украшения, но молодые уже подают в ресторанах, или в гаражах заправляют бензином автомобили туристов, или получают стипендии и уезжают учиться.
Учительница говорит, что мне надо непременно поехать в Вермонт. Я уже знаю Вермонт; у Карповича там был дом, и я у него гостила несколько раз, перед тем как жизнь его пошла к концу, сначала - с болезнью жены, потом и с его собственными несчастными операциями. Вермонт для меня слишком тих своими традициями, своим консерватизмом. В нем лет пятьдесят тому назад остановилось время, и люди, сидящие у себя на балконах, в плетеных качалках, напоминают мне короля из "Ночной фиалки" Блока, смотрящего тысячу лет в одну и ту же точку горизонта. Если выбирать, то я люблю из штатов Новой Англии Мэйн, где опять вижу берег Атлантического океана и где моторные лодки вылетают из маленькой гавани в соленый простор. Здесь снова все слито: местное, рыбачье, будничное и все праздничное, туристическое лодки летят под углом в сорок пять градусов к темно-синей воде и что есть духу мчатся мимо сотни островов, без всякой видимой цели, только для того, чтобы мы любовались ими.
Вода холодна, и купаться можно нечасто, в августе самый воздух острый, колкий, ледяной, щиплет тело и холодит концы пальцев, румянит лицо, обжигает губы. В порту маленького городка зажглись фонари, кто-то моет лодку, кто-то чинит сеть, кто-то предлагает купить целую семейку наползающих друг на друга огромных омаров, а на молу - рыбный ряд, и всё живет, и серебрится в медленных сумерках, в плеске тяжелой воды, гулко отдающейся в сваях.
Спускаюсь все ниже по карте, по берегу, где, говорят, скоро между Бостоном и Вашингто-ном будет один сплошной город. Пока это совсем не так. И до, и после Нью-Йорка, с его необозримой индустриальной цивилизованностью, все зелено, все дышит цветами и морем. И так - до самой оконечности, до Флориды, где сто лет тому назад еще были девственные леса (о чем мы читали в наших детских книгах), а сейчас на водных лыжах летят за моторной лодкой полурусалки-полушкольницы и потом, лохматые и босые, выжимают апельсины в толстый ледяной стакан там, где играет музыка и качаются пальмы, шелестя особым звуком, металлическим, похожим на человеческий шепот.
Потом я иду в "черные" кварталы Майами, на окраину этого большого приморского города. Люди там бедны, не умеют не только вертеть гайки на заводе, но не умеют и вставить стекло в окне, починить забор, прополоть грядку. Некоторые дома полны детей, преимущественно голых, и в кухне и в спальне чувствуется матриархат - она носит, рожает, кормит, стирает, работает поденно, она добытчица и власть в доме, он - весит вдвое меньше ее и весь день сидит на завалинке, курит самокрутки и очень часто, соскучившись и обалдев от ее крика и подзатыльни-ков, уходит куда глаза глядят. Подрастает старшая дочь, появляется другой. Начинается, вернее, продолжается та же история, пока в доме не проваливается пол, и тогда семейство переезжает в пустой дом рядом, стоящий брошенным не то с прошлого года, не то с незапамятных времен.
Брошенных домов много на окраинах больших и малых городов и деревень, есть брошенные лавки, брошенные церкви, гаражи,
Аэродром был небольшой, провинциальный, с двумя настежь раскрытыми пустыми ангарами, в провалившуюся крышу одного из них полз солнечный луч и утыкался в кучу нечистот, лежащую у самого входа. По бокам было брошено два огромных грузовика и старый трактор, на слабом ветру скрипела и качалась какая-то металлическая ветошь над дверью в помещение, когда-то бывшее конторой, а посреди поля стоял старенький, кривой, облупившийся самолет, мест на двенадцать, с оборванным крылом. Я поднялась в него. Четыре голубя вылетели с шумом не от меня, а прямо на меня. Обивка сидений была срезана.
Kpyгом стояла тишина. На горизонте голубые горы, солнечный туман и жаворонки в нем, как дрожащие точки. Колыхание сахарного тростника под расчесом ленивого, знойного ветра. Труп собаки в кустах рано поспевшей, но мелкой, твердой, одичавшей малины.
От этого впечатления тянутся другие: брошенные карусели (ушли балаганы в другое место), заколоченные гостиницы (вышло место из моды, никто сюда больше не ездит), провалившаяся шахта - дедушка рыл землю, нашел серебро, отец плюнул на серебро: вилки-ложки некому чистить, - ушел из этих мест, теперь из нержавеющей стали вилки-ложки делает, сын на золоте, говорят, ест. Не заглянуть ли в колодец серебряной шахты? В него можно спуститься, если придет желание, бадья до сих пор висит над черной ямой.
На автострадах стоят знаки: максимальная скорость - 60 миль в час. Но на автостраде, режущей континент по диагонали, в этот ранний час нет никого. И я нажимаю педаль газа и делаю 80 миль, и так - в течение трех часов кряду, пока мне не становится ясным, что уже не восемь часов утра, а одиннадцать и я не одна на свете. Я замедляю ход на шестьдесят, на сорок, беру боковую дорогу, раз петля, два петля, и я у стеклянного стенда, откуда на подносе мне выносят стакан ледяного молока и горячий блин, облитый сиропом. Поднос на крючках висит на автомобильном окне, пока я ем и пью, из стенда доносится песенка, она же звучала где-то вчера вечером, ее можно поймать в автомобильном радио, стоит только нажать кнопку.
Автомобиль был куплен в зеленой, пахнущей цветами Индиане, и, когда я купила его, я села и поехала домой, в штат Коннектикут - тысячу миль, забыв спросить впопыхах, где, собственно, зажигаются фары. Рассмотреть было некогда, и когда я вечером, проехав пятьсот миль за день, стала тыкать в какие-то кнопки, то сначала заиграла музыка, потом стал на меня дуть горячий воздух, потом холодный, потом открылась пепельница и наконец на ноги стало что-то капать. Но все обошлось, огни в конце концов зажглись, и было давно пора, потому что, пока я играла с кнопками, стало совсем темно.
По режущей континент диагональной автостраде я теперь ехала в Чикаго. Громадный город начинает чувствоваться за пятьдесят миль: какие-то знаки машут навстречу красными и черными буквами, какие-то столбы, точно эйфелевы башни, бегут здесь и там по полям и лугам Огайо и Иллинойса. Вдруг пропадают леса. Вдруг веет каким-то беспокойством на широкой автостраде: там, там, далеко за горизонтом, за тем поворотом и еще тем что-то окажется, что-то прервет зеленую, чистую, ясную монотонность дороги. На каком-то сплетении двух или трех автострад еще можно будет мгновенно решить: обойти, избежать или ринуться в самую гущу, но сплетение мелькнуло, и я не воспользовалась им, пронеслась, и теперь мне выхода нет: сейчас мне откроется чугунно-стальное, многовольтажное, химикалиями пропитанное пространство. А можно было обойти с левого фланга, только издали почувствовать биение, удары, дрожание великана на горизонте. По режущей параболе я въезжаю в грохочущий массив Чикаго.