Кысь
Шрифт:
– Золотой ты мой человек… сердце твое золотое… – сокрушался тесть, – ведь учил тебя, учил… Экой ты… Поворачивай, говорил, крюк-то, поворачивай… Говорил я тебе? Говорил! А ты?.. Что наделал-то…
Тесть качал головой, сидел, пригорюнившись, подпершись рукою, глядел с укоризной.
– Поспешил, да? Вот и поспешил… человека не уберег… Теперь уж его и не вылечишь! Разве теперь вылечишь?.. А?.. – Тесть низко склонялся, светил Бенедикту в глаза, дышал нехорошим запахом изо рта.
– Нечаянно я! – тоненько визжалось Бенедикту сквозь слезы. Слова сами писком выходили. – Напугала она меня!
– Кто напугал?
– Да кысь-то!.. Напугала! Я и промахнулся!
– Идите себе, бабы, – гнал тесть. – Зять расстроен, вишь, – незадача у него какая вышла. Переживает. Не путайтесь под ногами. Канпоту еще давайте. Каклет несите белых,
– Не хочу-у-у!
– Надо. Надо покушать-то. Бульончику тоже. Вон как сердце у тебя… бьется как… – Тесть рукой трогал сердце Бенедикту, общупывал твердыми пальцами.
– Не трожьте! Оставьте меня!
– Что значит оставьте. Я ж медицинский работник. Состояние мне твое знать надобно? – надобно. А то смотри: дрожишь весь. Ну-ка, давай. Ну-ка, вот так. Ам! Ну-ка еще.
– Книгу…
– Эту, что изъяли-то?.. Не волнуйся. У меня книга.
– Дайте…
– Нельзя тебе, нельзя! Что ты? – лежи. Волнение очень большое. Разве можно самому? Я тебе вслух почитаю. Книга хорошая… Книга, мил человек, самый наипервейший сорт…
И Бенедикт лежал укутанный, давился бульоном и слезами, а тесть, осветив страницы глазами, водя пальцем по строчкам, важным, толстым голосом читал:
Ко-мар пи-щит, Под ним дуб тре-щит, Виндадоры, виндадоры, Виндадорушки мои! Поросеночек яичко снес, Куропаточка бычка родила, Виндадоры, виндадоры, Виндадорушки мои! Села баба на баран, Поехала по горам, Виндадоры, виндадоры, Виндадорушки мои!..Ци
У Феофилакта брали, у Бориса брали, у Евлалии – две. Клементий, Лаврентий, Осип, Зюзя, Револьт, – к этим зря ездили, ничего не нашли, одни обрывки. У Малюты в сараюшке три книги закопаны, все черными пятнами пошедцы, ни слова не разберешь. Вандализм… Клоп Ефимыч, – кто бы мог подумать? – сундук цельный держал, и на виду, две дюжины сухих и чистых. А только ни слова по-нашему, а значки неведомые: крюки да гвозди гнутые. У Ульяны – только с картинками. Мафусаил и Чурило, близнецы, за рекой жили, мышей в рост давали, – одна, маленькая, рваная. Ахметка спалить успел: спугнули… Зоя Гурьевна спалила. Авенир, Маккавей, Ненила-заика, Язва, Рюрик, Иван Елдырин, Сысой, – у этих ничего. У Януария, знать, было когда-то, да делось невесть куда, а только в чулане все стены картинками увешаны, а на картинках бабы срамные.
Мрак.
– Сколько ж гадости в народе, – говорил тесть, – ты подумай. Ведь когда еще было сказано: книг дома не держать! Сказано? – сказано. А нет, держат. Все по-своему хотят. Гноят, пачкают, в палисаде закапывают. Чуешь?
– Да, да.
– Дырки проковыривают, страницы рвут, на цигарки сворачивают…
– Ужасно, не говорите!..
– Заместо крышек на суповые горшки кладут…
– Не травите душу! Слышать не могу!..
– То слуховое окно книжкой заткнут, а дождь пойдет, листы-то и расползутся, ровно каша… А то в печную трубу сунут, – сажа, копоть страшенная, а потом пых! – и сгорела… А есть которые дрова жалеют, книжками печи топят…
– Молчите, молчите, не надо!..
– А есть такие, – слышь, зять? – есть которые листов нарвут да в нужный чулан снесут, а там на гвоздок-то для надобностев своих навесят… А надобности их известные…
Бенедикт не выдерживал, вскакивал с тубарета; запустив руки в волосья, бегал по горнице: в сердце узел тесный, в душе сумятица и кривизна, будто наклон какой, будто пол под ногами накренился, как во сне, и вот сейчас, сейчас все с него покатится в бездонную яму, в колодец, не знай куда. Мы тут сидим себе, али на лежанке лежим в теплом тереме, все у нас чисто и культурно, с кухни блинами пахнет, бабы у нас степенные, белые, румяные, в бане распарены; сами расфуфырены: бусы, да кокошники, да сарафаны с лентами, да юбки, да вторые, да третьи, да еще что придумали: шали надели с шорохом, белые, из пера кружевного, чистого, узорчатого; –
Сожжешь – не вернешь, убьешь – не воротишь; что бы вынес ты из горящего дома?.. Я-то? Ай не знаете? А еще Истопник! А то спрашивал загадку, али, говорит, дилемму: кабы выбирать, что б ты вытащил: кошку али картину? Голубчика али книгу? Вопросы! Еще вроде как мучился, сумлевался, головой качал, бородой крутил!.. «Не могу решить, триста лет думаю…» Кошку, прям! Кошке, – али, по-научному, коту, – ему наподдать надо, чтоб как плевок летел, чтоб под ногами не путался, чтоб работу свою знал: мышей ловить! а не картину!.. Голубчики?! Голубчики – прах, труха, кало, дым печной, глина, в глину же и возвернутся. Грязь от них, сало свечное, очески…
Ты, Книга, чистое мое, светлое мое, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний, –
О, призрак нежный и случайный, Опять я слышу давний зов, Опять красой необычайной Ты манишь с дальних берегов!..Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая, – а смеешься, кричишь, поешь; покорная, – изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая – а в тебе народы без числа; пригоршня буковок, только-то, а захочешь – вскружишь голову, запутаешь, завертишь, затуманишь, слезы вспузырятся, дыхание захолонет, вся-то душа как полотно на ветру взволнуется, волнами восстанет, крылами взмахнет! А то чувство какое бессловесное в груди ворочается, стучит кулаками в двери, в стены: задыхаюся! выпусти! – а как его, голое-то, шершавое, выпустишь? какими словами оденешь? Нет у нас слов, не знаем! Как все равно у зверя дикого, али у слеповрана, али русалки, – нет слов, мык один! А книгу раскроешь, – и там они, слова, дивные, летучие:
О, город! О, ветер! О, снежные бури! О, бездна разорванной в клочья лазури! Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!..…али желчь, и грусть, и горесть, и пустота глаза осушат, и тоже слов ищешь, а вот они:
Но разве мир не одинаков В веках, и ныне, и всегда, От каббалы халдейских знаков До неба, где горит звезда? Все та же мудрость, мудрость праха, И в ней – все тот же наш двойник: Тоски, бессилия и страха Через века глядящий лик!Бенедикт выбегал на галерею, смотрел с верхотуры на слободу, на городок, на горки его и низины, на тропы, протоптанные между заборами, на занесенные снегом улицы; дуло и шуршало снегом, с шорохом сыпалось с крыши за ворот. Стоял, вытянув шею, вертел головой туда-сюда, всматривался, смаргивал иней: у кого спрятано? У кого, – в тряпице на печи, в ящике под лежанкой, в ямке земляной, в берестяном коробе, – у кого? Знать бы!.. Ведь есть же, есть, есть!.. Знаю, что есть, вот чую, нюхом чую: есть! – только у кого? Щурясь, всматривался в слепой полумрак: сумерки, зажигаются огоньки в избах; поспешают-семенят там внизу людишки, бегут-торопятся в печное тепло, на лавку, да за суп за свой, жидкую мышиную похлебочку… Как и едят-то дрянь такую, как и не противно-то?.. Чуть темная водица, – вот как ноги помоешь, такого цвета… Малые тушки на дно осевши, червырями для солености приправлено… Народный анчоус… Никита Иваныч так червыря звал… Жив ли старик-то? А проведать его… Может, книга у него есть? Может, почитать даст? – и лечить его не надо, сам даст…