Лабиринт Два. Остается одно: Произвол
Шрифт:
Сознавал ли Мерсо свою наготу? В предисловии к американскому изданию романа, написанном в 50-е годы, Камю утверждал, что «герой книги приговорен к смерти, потому что он не играет в игру» — «Он отказывается лгать. Лгать — это не просто говорить то, чего нет на самом деле. Это также, и главным образом, — говорить больше, чем есть на самом деле, а в том, что касается человеческого сердца, говорить больше, чем чувствовать… Вопреки видимости, Мерсо не хочется упрощать жизнь. Он говорит то, что есть, он отказывается скрывать свои чувства, и вот уже общество чувствует себя под угрозой».
Камю заключает: «Ненамного ошибутся те, кто прочтет в «Постороннем» историю человека, который безо всякой героической позы соглашается умереть во имя истины».
Камю превращает Мерсо в процессе его конфронтации с обществом не только в идеолога абсурда, но
Мерсо, за которым скрыт автор с готовыми идеями «абсурдной» философии, навязывает читателю свой выбор: либо фарисеи, либо он со своей бесчувственной правдой. Но выбор надуман, как и сам герой. Один из французских критиков писал:
«Если Мерсо — это человек, то человеческая жизнь невозможна».
Загадка Мерсо, привлекающая к себе не одно поколение читателей и критиков (роман побил все тиражные рекорды карманных изданий во Франции и особенно привлекает молодежь, которая находит в нем смелый вызов надоевшей общественной системе воспитания), должно быть, в том и заключается, что он не человек, а некая философская эманация, абсурдизм с человеческим лицом и телом.
Неизбежный трагизм существования еще не означает торжества философии абсурда. Напротив, как доказал сам Камю на примере своей жизни, ее невозможно не «предать», особенно в исторической пограничной ситуации. Опыт второй мировой войны открыл Камю мир, находящийся по ту сторону абсурда, мир, в который он до того отказывался верить, считая его лживым призраком. Теперь в его существовании он убедился воочию. Стремление разобраться в опыте войны впервые проявляется в публицистических статьях, объединенных под названием «Письма к немецкому другу» (вымышленный друг выведен философом отчаяния, не верящим в гуманистические ценности, — тем самым он уязвим для нацистской идеологии), написанных в 1943–1944 годах, ярком литературном документе периода Сопротивления. В «Письмах…» Камю намечает альтернативу философии и практики отчаяния. Главный акцент сделан на связи человека с жизнью, в результате земля вбирает в себя традиционные функции небес, и справедливость обретает смысл как чувство верности земле. Все это пока что довольно шатко, но гуманистическая тенденция обозначается определенно.
Ростки нового мировоззрения, выраженного в «Письмах…», укрепились и утвердились в романе «Чума» (1947), который принес Камю мировую славу.
«Чума» — одно из наиболее светлых произведений западной словесности послевоенного периода, в ней есть черты «оптимистической трагедии». Это утверждение не парадокс, несмотря на его парадоксальную видимость, которая возникает благодаря тому, что содержание романа-хроники составляет скрупулезное описание эпидемии чудовищной болезни, разорившей город Оран в 194… году и унесшей тысячи жизней его обитателей, что само по себе представляет удручающую картину. Парадокса нет, потому что через все страдания и ужасы эпидемии автор хроники донес до читателя благую весть, и она торжествует над трагедией, прокладывая путь вере в духовные силы человека современной цивилизации, который под воздействием философии скептицизма готов был уже окончательно разувериться в себе. Обаяние надежды, теплым светом которой пронизана «Чума», состоит главным образом в том, что эта надежда была рождена не в экстатическом приливе риторического вдохновения, не в пароксизме страха перед грядущими судьбами человечества (в результате чего надежда бы стала защитной реакцией, волевым актом «скачка», который столь решительно отверг автор «Мифа о Сизифе»), но выпелась как бы сама по себе из реального опыта трагической обыденности оккупации. Естественность светлого начала, придавшая книге оптимистическую настроенность, которой алкал послевоенный читатель, напоминающий в этом смысле сартровского Рокантена (из романа «Тошнота»), уставшего в конечном счете от «тошноты», несомненно способствовала огромному успеху романа.
Камю показал в романе, что на свете существуют вещи и положения, вызывающие в душе человека могучий стихийный протест, который, впрочем, был бы мало любопытен, если бы сводился лишь к охране индивидуальных прав и интересов, но который тем и поразителен, что возникает из отказа быть равнодушным очевидцем чужого несчастья. Идея человеческой солидарности стара как мир, но важно то, в каком культурно-историческом контексте она была высказана. В мире традиционной,
Это преодоление и явилось благой вестью, ибо как ни золотил Камю участь Сизифа, сущность его положения не менялась. Камю в «Мифе о Сизифе» провозгласил Сизифа счастливым. Но стал ли Сизиф от этого счастливей? Абсурд держал своего певца в плену логичности. Теперь же, когда энергия спонтанного бунта против возмутительной судьбы оказалась настолько значительной, что смогла воодушевить субъекта европейской культуры, прослывшего индивидуалистом и имморалистом, на поступки, слова для выражения которых адепты философии абсурда готовы были уже помещать в словарях с пометой «уст.»: «героизм», «самоотверженность», наконец, «святость», — «абсурдная» логика теряла свои права на монополию, превращаясь лишь в одну из возможных игр отвлеченного ума. С огромным энтузиазмом, еще более подчеркнутым формальной беспристрастностью хроники (ее «анонимный» повествователь в конце концов оказывается одним из главных персонажей, доктором Рье), Камю возвестил в «Чуме» о том, что для людей существуют сверхиндивидуальные ценности уже в силу того, что они люди. Нельзя не признать, что «великим открытием «Чумы», — как писал ведущий французский исследователь творчества Камю Р.Кийо, — является открытие существования человеческой природы».
С чувством радостного недоумения герои «Чумы» познают законы человеческой сущности. Особенно любопытен парижский журналист Рамбер, застрявший случайно в зачумленном Оране и пытающийся всеми правдами и неправдами вырваться из города, чтобы жить с любимой женщиной. Но изо дня в день сталкиваясь с участниками борьбы против эпидемии, этот посторонний начинает ощущать, что какая-то неведомая сила втягивает его в общее дело, и вот он уже в санитарных дружинах, рискуя жизнью, помогает врачам. На этом «колдовство» не кончается. Когда Рамберу наконец предоставляется возможность бежать из города, он не пользуется ею и остается в Оране, обнаруживая, что он «тоже здешний» и что «эта история касается равно нас всех». Единственный до тех пор смысл жизни отступает на второй план, потому что «стыдно быть счастливым в одиночку».
Узнав о решении Рамбера, доктор Рье восклицает недоуменно:
«Разве есть на свете хоть что-нибудь, ради чего можно отказаться оттого, кого любишь? Однако я тоже отказался, сам не знаю почему».
В более обстоятельной беседе Рье пытается тщательнее разобраться в занятой им позиции. На вопрос: «Почему вы так самоотверженно делаете свое дело, раз не верите в Бога?» — Рье дает развернутый ответ, хотя и начинающийся сакраментальным «я не знаю»: он признается, что его многому научило человеческое горе. Другой герой романа, Тарру, рассказывает Рье историю своей жизни. Этот сын богатого прокурора решил «во всех случаях становиться на сторону жертв, чтобы как-нибудь ограничить размах бедствия».
Единственная конкретная проблема, которую знает Тарру, состоит в том, «возможно ли стать святым без Бога».
Но как ни близка казалась разгадка мотивов совместного действия, полного знания не ожидается, и лейтмотив «я не знаю» становится ведущим в романе. Тарру соглашается, что в конечном счете его позиция есть «упрямая слепота». Показательны слова Рье: «Нельзя одновременно лечить и знать. Поэтому будем стараться излечивать как можно скорее. Это самое неотложное».
Позднее, в эссе «Бунтарь» (1951), Камю скажет от своего имени:
«Главное заключается пока что не в том, чтобы проникнуть в сущность вещей, а в том, чтобы в мире, какой он есть, знать, как себя вести».
Таким образом, метафизическая проблематика со временем уступает в творчестве Камю место этической. Неотложность «лечения» оставляет на заднем плане вопросы экзистенциального порядка. Кроме того, Камю не случайно противопоставляет в «Чуме» своим рефлексирующим героям чудака Грана с его «естественным» героизмом, проявившимся в борьбе с эпидемией, за который автор, быть может, намеренно награждает его, заболевшего чумой, спасением от смерти, и этот милый графоман, никак не способный справиться с первой фразой задуманного романа об амазонке, скачущей по цветущим аллеям Булонского леса, становится вестником того, что чума «выдохлась» и избавление близко.