Лабиринт
Шрифт:
– Ого, – сказал он, удивляясь, – да ты у меня совсем взрослый человек.
Толик улыбнулся ему, они пошли к проходной.
– Ты опоздал? – спросил Толик.
– Да и ты тоже, – ответил ему отец, хмурясь. – А опаздывать нельзя. Никому. Ни мне, ни тебе. Иди в школу. Если не уеду, в это воскресенье, в десять часов, жди меня… ну, например, у кино. Если не приду – жди через неделю.
Он наклонился к Толику и обнял его.
– Хвост морковкой! – шепнул он.
Толик остался, а отец пошел в проходную, и тут Толик увидел, что в одной руке у него авоська
Возвращаясь к школе, Толик представил себе воскресенье и маленький кинотеатр возле их дома, куда они ходили раньше все вместе – мама, отец и он. Кинотеатр назывался «Огонек», и в нем показывали смешные детские фильмы. Толик представил, как они вдвоем с отцом смотрят картину с пляшущими человечками, и улыбнулся.
12
Как мало – один день! Всего один! И как много! Целый день!.. Сколько может случиться всякого за один день – и веселого, доброго, и злого, да еще такого, что всю жизнь тебе перевернет.
Но как может узнать человек о том, что с ним за день случится? Да еще пятиклассник какой-то, у которого и еда его, и уроки, и одежда, и вся его жизнь зависят от других, от взрослых людей. Что он может знать наперед и что ему ждать от этих взрослых?
Целый день Толик был в смятении, не умел разобраться сам в себе, то радуясь, что увидел отца и поговорил с ним, то давясь от слез, которые туманили глаза и мешали смотреть. Снова и снова вспомнил он вчерашний ужасный вечер, зная, что случилось непоправимое, и никак не веря, что всему настал конец и что отец не вернется.
После школы он не пошел домой, а побрел по городу, сторонясь шумных улиц.
Старые деревянные дома в тихих переулках вглядывались подслеповатыми окнами в мальчишку, идущего мимо них, а Толик вглядывался в дома, в морщинистые и мудрые лица, так непохожие на бездушные и плоские физиономии их каменных родственников. Толик подумал, что деревянные дома похожи на добрых стариков, которые потому и добры, что старики. За свою жизнь они немало всего насмотрелись, наверное, и доброго и плохого, научились не обижаться и разучились радоваться, но остались добрыми и поэтому все-все понимают. Ах, если бы все старики были такими!
Улочка, по которой шел Толик, то горбатилась, спускаясь вниз ступеньками, вырубленными в снегу, то поворачивала вбок, блестя на солнце голубыми глазами домов, то проваливалась в ложок, и тогда тени от крутых берегов синили снег краской, похожей на вечернее небо.
Толик добрел до конца улочки, уткнулся в пустырь и пошел обратно, переходя незнакомыми переулками, будто брел по лабиринту, напечатанному в «Мурзилке», – только там все просто, сразу весь лабиринт видно, а тут не видно ничего – лишь дорога перед тобой. Он упирался в заборы, возникающие неожиданно, шел, пока воздух не стал густым и темным. Вспыхнули лампочки на улицах, будто загорелись гирлянды на елке, снег заискрился желтым светом, и Толик вышел на свою улицу, словно кубиками, уставленную многоглазыми коробками из серого кирпича.
Дома было тихо, и мама
У дверей на табуретке стоял тазик, в котором отец мыл руки. Сейчас тазик был пуст, но рядом лежало полотенце, и на плитке отфыркивался чайник. «Ждут, – подумал Толик, – ждут, что вернется». Он криво усмехнулся, радуясь за отца. «Теперь его никто уже не пилит», – подумал он, но легче от этого не стало. Толик представил отца спящим на твердой вокзальной лавке, а вместо подушки под головой у него авоська с рубашками, и слезы снова подкатили к глазам. – Все, все, конец! Пропади она пропадом, эта бабка, эта баба Шура проклятая!»
Толик медленно разделся, думая об отце, а бабка и мама внимательно глядели на него, будто знали что-то такое о нем нехорошее. Как-то пристально они глядели, словно вглядывались в него, внутрь заглянуть хотели, словно рентгены какие…
Толик разделся, сел за стол, вытащил тетрадки, а баба Шура нехотя встала, все так же зорко на Толика глядя, потом в угол пошла. Как на Толика – тоже пристально, – на бога своего посмотрела, встала на колени, ими пристукнув, голову опустила, зашевелила губами – покорная вся такая, послушная своим иконам. Потом закрестилась часто-часто, завсхлипывала, закланялась.
Толик старался не смотреть на бабку, глядел в задачник, пробуя сосредоточиться, а мама обернулась к бабке, и лицо у нее было жалкое, униженное.
– Мама, – сказала она вдруг, – мама, лучше помолитесь, чтоб вернулся… Может, поможет?..
Теперь же Толик смотрел, смотрел на просящее, белое лицо мамы, слушал, как повторяет она: «Может, поможет?..», соображая, про что это она бабку помолиться просит, и вдруг увидел, как бабка повернула к маме вздернутый свой нос и как с коленок резво вскочила.
– Кому молиться-то? – крикнула бабка и повторила, чтоб получше ее слышали: – Кому молиться-то? Ему?
Рукой в бога ткнула, который на иконе нарисован, будто никак понять не могла, удивляясь будто – уж и вправду, не богу ли мама ей советует помолиться.
– Ему?! – крикнула. – Ему?! – И со смеху затряслась. – Да он деревянной. Не слышит он, нарисованной!
Толик подумал, бабка рехнулась, кто его знает, может, вот так и сходят с ума. Только что покорно головой перед иконой кивала, шевелила губами, шептала молитву, крестилась тремя пальцами – и вдруг такое про своего же бога выкрикивает.
А бабка по комнате пробежалась, будто разгон набирая, и снова крикнула.
– Нет, – крикнула, – ему я молиться не стану! Я другому богу помолюсь! Который слышит! Который по земле ходит! Партейному я богу помолюсь, чтоб навел порядок среди свово большевика! А то ходют тут безоштанные, женются, детей рожают, а потом семьи бросают. И коммунисты еще!..
«Вот тебе и с ума сошла! – подумал Толик, снова ему тяжко стало, душно. – Вот она как, значит, в бога-то своего верила, крестилась усердно. Враки, значит, все это были, враки. Представление одно. Везде представление…»