Лабух
Шрифт:
— Привет, Мышонок! — Лабух искренне обрадовался. Здорово, что Мышонок тоже здесь. Они хорошо знали друг друга и часто играли и сражались вместе. Давно, правда, в прошлой жизни, но прошлое, похоже, возвращалось. — Как добрался?
— Да ничего, только вот на Гнилой Свалке хреновато пришлось. — Мышонок покрутил босой пяткой, на асфальте образовалась круглая ямка. Музыкант с удовлетворением посмотрел на дело ног своих. — Прыгаю я себе с кочки на кочку, никого не обижаю, а тут, понимаешь, откуда ни возьмись, хряпы. Прут и прут, патронов почти не осталось, спасибо металлисты с бережка огоньком поддержали, вот оно и обошлось. Только кеды мои эти поганые твари сожрали. Где я теперь такие кеды возьму, скажи на милость? Придется на кроссовки переходить, а это, сам понимаешь, совсем не то.
Значит, Мышонок шел сюда через Гнилую Свалку. Ну что ж, Свалка, конечно,
— Лабух, тут Густав по твою душу, — Мышонок дернул его за рукав. — Понтуется, баллон катит, говорит, что лучше бы ты не выползал из своей норы, потому что сегодня он тебя наконец достанет.
Густав был эстом, попсярой, и крутым попсярой. А еще он был деловым. Когда-то давно они вместе с Лабухом шлялись по подворотням. Там, под дешевый портвейн и смачные анекдоты о славных блатняках Миньке и Гриньке учились трогать гитару и женщину. Потом Густав и сам стал подворотником, распевал песенки про дорогу дальнюю да тюрьму центральную, душевно так распевал. И дрался от души, зверски дрался, не щадя ни противника, ни себя самого. И вот подфартило, вывезла кривая, деловые его приметили. Смышлен был парнишка, проворен и понятлив, да и спуску никому не давал, вот и выбился в пастухи. Шмары и телки готовы были на все ради жесткого ежика светлых волос и пустых прозрачных глаз своего пастуха. Поэтому и дела у него шли куда как хорошо. А Густав продолжал петь. Он расширил свой репертуар от тюремной лирики до попсовых шлягеров типа «Ай, яй, яй, девчонка, где взяла такие ножки!» и «Я тебя имел на Занзибаре», обзавелся приличной боевой гитарой с подствольником и выкидной финкой а заодно здоровенным черным джипом. Скоро из пастуха он поднялся до скотника и, наконец, стал барином. Ловок был Густав и не раз уходил даже от музпехов. Шмары и телки были его главным оружием, они дрались за него, как бешеные кошки, они заслоняли его своими телами и выстилали ему дорогу своей плотью. А Густав только смеялся. Что ему до того, что какая-нибудь шмара окажется завтра хабушей, и в хабушах люди живут.
А Лабух ушел из подворотни, спасибо деду Феде — вразумил в свое время. И теперь бывший кореш Густав ненавидел Лабуха всей своей покрытой наколками душой, так, как может матерый попсяра ненавидеть рокера, как подворотник ненавидит вышедших на свет, как деловой ненавидит свободного человека. А еще была Дайана...
— Пусть катит, — Лабух пожал плечами. — Лопнет его баллон на этой дорожке.
— Можно, я с тобой, ежели что? У него же телки и шмары.
— Знаешь же, что нельзя, правила не позволяют. А телки и шмары — его законное оружие. Такое же, как твой «Хоффнер».
— Знаю, только, по-моему, неправильно это. Надо было его подстеречь где-нибудь на Гнилой Свалке или в Гаражах. Хоть это и не по правилам, но с Густавом только так и можно.
— Ты что, Мышонок, в подворотники захотел? Да и не ходит теперь Густав по Гнилым Свалкам, и по Старым Путям не ходит, — Лабух закурил. — Он и в переходах-то сейчас редко бывает. Мелковат для него стежок. С глухарями у него дела какие-то, и музпехов он теперь не боится. Ух, каким большим человеком нынче стал наш Густав!
— Ну ладно, — Мышонок оперся на свой «Хоффнер». — Только, в случае чего, в этот раз секунду играю я. Договорились?
— Заметано! — Лабух надел чехол на лезвие штык-грифа. Играть секунду означало быть вторым бойцом на дуэли. Мышонок, несмотря на свою субтильность, был очень хорошим бойцом, проворным, неутомимым и жестким. — Слушай, а кто здесь еще из наших?
— Рафка Хендрикс. Струны на своем «Джибсоне» меняет. Досталось ему, он через проспект переходил и там с патрулями схлестнулся. Везет ему на патрулей! Ну, еще Дайана, но она, вроде как, теперь и не наша вовсе.
— Понятно. «Роковые яйца» в некомплекте. Групповой портрет без дамы. То-то Густав пузырится. Чем он хуже глухаря? Ну ладно, пошли, пора, наверное.
Гулкое пространство бывшего железнодорожного депо
— Давай-ка, чувачок, я тебе гитарку настрою, а то ты сам, я слышал, разучился. Гитарка-то у тебя плохонькая, но все равно настраивать надо.
Это уже само по себе было оскорблением. Но Густав на этом не остановился. Он протянул руку с наманикюрен-ными ногтями к «Музиме» и неуловимо-быстрым движением крутнул колок. В наступившей тишине раздался тупой звук лопнувшей струны. Это было уже не просто оскорбление — это был вызов. Лабух посмотрел на улыбающуюся, густо присыпанную модной щетиной рожу Густава и сказал:
— Сразу после концерта, Густав. На бацалке.
— Нет, чувачок, — по-прежнему приветливо улыбаясь, отозвался Густав, — я тебя прямо сейчас урою, а то ведь облажаешься еще на концерте-то, заболеет кто-нибудь от твоей музыки. А так — и тебе спокойнее, и публика здоровее будет.
— Не по правилам, Густав, — встрял Мышонок, — тебе что, телки мозги через член высосали? Правила забыл? Могу напомнить!
— Кочумай, как тебя там, Мышонок? Кочумай, Мышонок, а то я Филю позову, Филя маленьких любит, будешь ты у нас мышонок на вертеле, глядишь — и понравится, в следующий раз сам прибежишь.
— А вот и я! — Филя по прозвищу Сладкий возвышался над толпой на добрую октаву. — Кого тут приласкать?
В отличие от стриженого под ежик Густава, Филя был кудряв и разноцветен. Выпуклые бараньи глаза сверкали, длинные тощие ноги, обтянутые голубыми штанами, пинками расшвыривали радостно повизгивающих поклонниц, торс, обтянутый розовой полупрозрачной майкой, венчался шеей, на которой красовалось золотое ожерелье — воротник. В лице Фили было что-то первобытно-оптимистическое, наверное, так выглядели придворные щеголи при дворе какого-нибудь Ашшурбанипала до того, как их кастрируют и отправят на принудительные работы в царский гарем. В руках Филя небрежно вертел микрофонную стойку-булаву.