Ладожский лед
Шрифт:
После, много после, он возмутился, и смеялся, и рассказывал об этом с юмором, но тогда — он просто остановился и отступил, он не схватил его за руки, он не удержал его, он отступил, и вся эта сцена была не из красивых — ни для него, ни для всех тоже.
Только Рая сказала:
— Ты взбесился? — и удержала его руки, но он вырвался и удрал, он разорвал ее бусы, и они разлетелись на траву, в канаву, в крапиву, и Рая не стала их собирать, хотя это были красивые бусы и сочетались с вышивкой кофты, — так была весела и рада лесу и прогулке с ним.
Господи, когда теперь вспоминаешь первые влюбленности, эти увлечения, то невольно удивляешься, что и имени не можешь припомнить, да что
— Ты тут теперь будешь всегда сидеть?
— Вот и буду.
— Пойдем…
— Куда? — он смотрел так просительно, и все это означало, что он не знает, куда ему деваться и что делать. Он — только теперь я увидела — так подрос за это время, так стал похож на юношу, таким стал даже суровым, грубоватым.
— Пойдем к нам, — сказала я.
Он нехотя поднялся, нехотя поплелся за мной.
Я шла быстро и вдруг стала смеяться у самого дома, смеялась, зная, что нельзя, что надо бы объяснить ему, почему мне так смешно, и, видя, что он совсем рассердился, что он убежит сейчас, сказала:
— Как ты его… Он так испугался!
— Он не испугался, а я все-таки хотел бы его…
— Зарубить, — подоспела я.
— Нет, просто… дать между глаз.
Было такое ходячее выражение, было в ходу в школе, во дворе, вообще было, и нам нравилось. Пожалуй, это было мужественное выражение, так нам казалось, не столько жаргонное, сколько мужественное. И Саша так его и употребил, кстати, а я скорее повела его к нам, чтобы хоть накормить, и он стал пить молоко и есть печеные яблоки, хлеб, все, что было. Они, взрослые девочки, в то время собирали зеленые яблоки и пекли их в печке — сначала это сделала я, собрала и испекла яблоки, они их съели и положили в пустую миску записку: «Спасибо!» — потом и они сами собрали яблоки — много и пекли их теперь для нас. Мы с Сашей съели их и не оставили записки, нам было не до записок. Мы говорили о том о сем, избегая страшной для нас двоих темы и прекрасной темы наших с ним отношений — ну что такое Рая и Он, когда есть на свете мы с ним, Я и ОН — ведь мы тоже живем и тоже любим и страдаем, а Рая… Они — старше, и им нравится все то, что им хочется, а нам нравится свое. Да, нравимся мы друг другу, и больше ничего нет другого на свете: ОН и Я.
Он оттаял, он стал другим, когда в тепле и сыте посидел здесь, в пустом доме. Он совсем отмяк и теперь глядел на меня и думал только обо мне — может быть, чуточку о нем, но и обо мне, чего мне и хотелось больше всего на свете. Мы тихо сидели в нашем доме, не в том пропавшем доме без взрослых, а нашем, вдруг опустевшем и потому особенном. Наш ведь был лучше и просторней, светлей и вообще другой. В нем помещалось так много людей, в нем было тепло и всегда чисто, и наша веранда, крылечко, огромный крытый двор, огороды, сад и картошка — простор, все это было куда как славно, лучше, чем у Раи. Гораздо лучше, только мы не замечали разницы, потому что нам надо было одно: волю. И мы ее потеряли вместе с домом.
Но дуэль, поединок, назревала, была вот-вот уже готова случиться. Саша не очень, не очень забыл, он помнил, что нападал на него, грозил, что он хотел защищать Раю. Он помнил вполне, знал, что это не просто детская угроза, а настоящая распря происходила между ними, и кто победил бы в этом поединке — не физически, а нравственно? Он от этого не отказывался — победить, он хотел — и побеждал.
Да, никто не победил на этом поединке. Алексею Ивановичу казалось, что он, а нам казалось, что мы. Смотря что считать победой: увечье, унижение, смотря кто и каким образом хочет победить: побежденный может быть куда как сильнее, а победитель слабее. Давно известны случаи, что выигравший сражение может упасть в обморок от какого-то пустяка,
Он снова стал для нас человеком в очках, а не Алексеем Ивановичем, к которому уже привыкли все и даже считали своим, вполне своим, шутившим так же, как и другие, и умевшим попадать в тон всем нашим.
И вот он ретировался, а Рая осталась. Мы видели: его машина удалилась.
Он уносил вещи от хозяйки, он проверял свои шины, переливал бензин и потом уехал. И пыли не было и звука лишнего — никто не махал платком ему вслед, не вытирал слез и, кажется, не тосковал: Рая своей твердой походкой, взяв полотенце, отправилась на озеро в последний раз поплавать. Это мы видели сами. А Саша думал, по-видимому, только о том, что уехал, уехал этот человек, наконец-то, и думал о том, что мы победили и возродился дом без взрослых.
Теперь, может быть, и Саша вдруг стал сожалеть о том, что грубо и глупо вел себя не только с ним, со мной, Раей. Да, больше всего со мной, потому что Рая же заслуживала какого-то порицания, она действительно могла сделать то, что воображал Саша да и все мы, а Саша остерегал ее, но и конечно же ревновал, а я — его. Трудно было сказать, к кому я ревновала больше, к Рае или к тому человеку, который мне не нравился с самого начала, даже его шутки не казались приятными. Так чуешь в детстве умирающую плоть, некое тленное состояние, хотя оно кажется более творческое, чем какое бы то ни было, но ведь в детстве, в благорастворении воздусей не хочешь знать того, что происходит с другими. Можешь оставаться ребенком долго — всю жизнь. Правда, смотря что считать инфантильностью: образ действия, мыслей, открытость, непримиримость, эгоизм. Есть дети маленькие старички, есть взрослые маленькие дети.
Я так много знала, видела старообразных детей, из которых после ничего не выходило, даже простой глупости они не совершали, и наоборот, я утверждаю в который раз, что дети вполне взрослые существа, которые могут сказать, сделать нечто необычайное, необходимое всем. Давайте же слушать детей, ведь мы их заставляем слушаться, а не они нас. Вдруг они нам подскажут теперь, что делать, как быть. Вот проснулись мы однажды утром и стали делать то, что им взбредет в голову: есть мороженое, удить рыбу, собирать грибы, ходить на голове, спать целый день, а ночью бегать по улицам, плавать в грязной воде, поджигать дома, изобретать порох и взрывать все кругом — разве не это делали взрослые люди и делают по сию пору? Разве не взрослые люди — и даже старые — затевают войны, тешат свое злобное начало, разве не они стараются выиграть и победить? Только они не так отходчивы, как дети, только им гораздо больше надо всего, а ребенка утешит и маленькая победа, маленький подарок судьбы, маленькая свобода и завоевание: он настоял на своем, и баста — утешился, а взрослого человека не уймешь, он настойчив до беспредельности…
А Саша все страдал.
И почему, казалось мне, думалось, я, такая веселая, живая, не занимаю его, а занимает Рая со своими дурацкими романами, со своими бусами и плаванием — занимает? Ведь я должна его занимать. Вот я, в новом выглаженном сарафанчике с крылышками, ну немножко косолапая и не совсем совершенная, должна его привлекать я, а не взрослая сестра, никто другой. Пусть она там выходит замуж за кого хочет, хоть за этого старого человека в футляре, за крокодила, но мы знали, что она может выйти замуж и уйти из замужа, то есть ошибиться и сделать ненужную для себя и для всех трагедию в четырнадцать лет. В четырнадцать лет всегда делают ошибки, так и должно быть, но нам и самим было чуть меньше, мы и сами не очень разбирались во всех тонкостях бытия и любовных отношений. Да мы просто хотели любви, и всякий объект другого пола был уже предметом вожделения. Он раздражал, он привлекал, манил, заставлял бежать и жаждать.