ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах
Шрифт:
Toy слушал ее с раздражением. Он почти не помнил отца матери, высокого старика с седыми усами, который жил в квартале от них, в сдвоенном доме.
Женщина вздохнула:
— Конечно, твоя бабушка ушла первой. Ты ее очень любил.
— Правда? — Toy растерялся, поскольку он вообще не помнил, что у него была бабушка.
— Да-да. Стоило тебе поругаться с матерью, а ты всегда был шалуном, ты тут же бежал в дом бабушки, а она тебя баловала вовсю, давала все, чего ни попросишь. Когда она умерла, ты очень горевал. Все ходил к ее дому, уляжешься у задней двери и ревешь.
— Может, вы меня с кем-нибудь путаете?
— С кем? Не с твоей же сестрой. Ей в ту пору не исполнилось и двух. Бесшабашная девчонка.
Чуть помолчав, женщина хихикнула:
— Знаешь, Мэри тоже была в свое время бесшабашной.
— Что усвоила?
— Ничего, но я просто поразилась. Ладно бы кто другой, но Дункан Toy? А через четыре года и ты появился на сцене.
Toy добрался домой за три часа до того, как пришел с работы отец. Камин был готов. Toy разжег огонь, снял со стула у пианино пачку нот и разложил их на коврике у камина: дешевые аранжировки Россини и Верди, песни Бернса, сентиментальные переводы с гэльского («Скликай овец» и «Покуда торф не гаснет в очаге»). На внутренней стороне обложек была видна бурая от временя надпись каллиграфическим почерком: непривычное девичье имя его матери и адрес деда на Камбернолд-роуд, а также дата покупки, не раньше 1917 года и не позднее 1929-го, когда мать вышла замуж.
С внезапно проснувшимся любопытством Toy перевел взгляд на свадебную фотографию на каминной полке. Его отец (робкий, довольный, простодушный и совсем юный) стоял под ручку со стройной смеющейся женщиной в свадебном платье до колен, по моде двадцатых годов. В туфлях на высоких каблуках она казалась выше своего мужа. Toy не находил связи между этой веселой продавщицей, полной мелодий и сексуальной дерзости, и суровой костлявой женщиной, которую он помнил. Как одна могла превратиться в другую? Или они были как две половинки глобуса: костлявое лицо выплывает на свет, а веселое уходит в тень? Но теперь лишь немногие старики помнят ее юные годы; скоро ее молодость и весь ее век будут преданы забвению. «О нет, нет!» — вскричал он мысленно и впервые за всю свою жизнь испытал горе без примеси ярости или жалости к себе. Плакать он не мог, но на самой его поверхности плавал айсберг застывших слез, и он знал, что такой айсберг имеется в каждом, и задавал себе вопрос, все ли вспоминают об этом так же редко, как он.
Уронив голову на кипу нот, он заснул и проснулся через час таким бодрым, что выбросил в мусорную корзинку шприц и адреналин и сделал большой глоток медицинского спирта. Спирт подействовал как стаканчик виски, принятый в хорошей компании, но на вкус был так противен, что Toy вылил остаток в пакет с ватой и швырнул его в огонь. В камине взметнулось изрядное пламя.
Глава 28
Работа
Через две с половиной недели Toy стоял с мелком и измерительной рейкой на дощатом помосте, поднятом на сорок футов над полом алтаря. Делая отметки на синем своде, он громко пел:
Всеведущий Бог — Ты бессмертен, незрим,
Твой свет недоступен взорам земным,
Благословен Ты, Всеславный, Предвечный Дням,
Всемогущий, Победоносный, Ты знал, чем был занят,
когда сотворял меня.
Помощники, стоявшие ниже на лесах, а также на лестницах у стен, разразились хохотом. Они приходили на два вечера в неделю: мистер Смейл, декоратор мистер Ренни,
В начале ноября потолок был так переполнен фигурами, что тонкий рисунок на стене с окнами стал казаться скучным, и потому Toy мелом наметил на ней валуны, огоньки и облака и приготовил новые жестянки с краской, чтобы все это изобразить. Тем же вечером, когда явились помощники, мистер Смейл забрался на помост и сказал:
— Боюсь, мистер Ренни обидится.
— Отчего?
— Он немало поработал над этой стеной. Гордился ею.
— Не удивительно. Она была прекрасна. Если бы он не воплотил так удачно мою первую идею, мне не пришла бы в голову вторая. И когда будут написаны огонь, облака и камни, четверть его воды останется на виду. Я спущусь и объясню.
Но когда Toy сошел вниз, мистера Ренни уже не было, и о больше не вернулся. После этого перестали приходить и другие помощники. Toy их не хватало: он любил работать в компании и болтать за чаем с сэндвичами. Но большая часть площади уже была заполнена, теперь можно было самостоятельно вносить изменения и улучшения.
Каждым утром его палитра, очищенная, с новыми красками, превосходила красотой любую картину. Карабкаясь на помост, он готов был пожалеть, что эти каплевидные пятна яркого тона (неаполитанский желтый и цвет ноготков, киноварь, и малиновый лак, изумрудный зеленый и два оттенка синего) нельзя перенести на стены в их тропической яркости. Чтобы изобразить расстояние и тяжесть, их следовало смешать и добавить белого, черного или умбры. И все же какое волшебство: свиная щетина, укрепленная на деревяшке, размазывает по бледно-серой поверхности маслянистую коричневую грязь — и возникает линия холмов на фоне рассвета. Когда он накладывал краску, его сознание становилось простым связующим звеном между рукой, цветом, глазом и потолком. Спустившись, чтобы осмотреть работу, на пол церкви, Toy иной раз восхищался собой, но, в болезненной страсти властвовать над чем-то столь же бренным, как и он сам, он был рад вновь вскарабкаться туда, где зрение, мысли, руки, краски, чувства и кисти складывались в набор инструментов, нужный картине, чтобы завершить себя. Часто, когда он с головой уходил в этот целомудренный труд, его посещали причудливые сексуальные фантазии. Несколько раз он мастурбировал наскоро, чтобы от них избавиться, и тогда дня два бывал свободен.
Когда он делал паузу и прислушивался, до него долетали обычно шум уличного движения и тиканье часов на башне. Иногда слышались шаги в задней части здания: залах собраний, кухнях, коридорах; по будням около полудня раздавалось приглушенное клацанье из зала, где обедали местные школьники. Единственным, кто регулярно посещал Toy, был старый священник, который приходил по вечерам, после приема посетителей в ризнице. Он так тихо сидел на передней скамье, так спокойно и сосредоточенно наблюдал потолок, что Toy часто о нем забывал и, заметив какой-нибудь изъян в туче, волне или животном, вскрикивал: «Ну нет, так не годится!» — потом бросал взгляд вниз и добавлял: «Прошу прощения», но священник только кивал с улыбкой. Однажды вечером, когда Toy спустился, чтобы вымыть кисти, он сказал:
— Вы ведь не закончите работу к новогодней всенощной?
— Простите. Вероятно, нет.
— Ох, жаль. Видите ли, люди начали жаловаться. А когда вы думаете закончить?
Toy вздрогнул.
— Когда нужно показать церковь пресвитерии?
— Самое позднее, думаю, в июне. Но вы, конечно, управитесь раньше? Как насчет первого дня Пасхи? У вас, таким образом, будет лишних четыре месяца.
Toy отозвался осторожно:
— О, ну к этому сроку я, наверное, успею.
— Это обещание? Могу я повторить его церковному совету?