Лариса Рейснер
Шрифт:
В автобиографии «Люди и положения» Борис Пастернак написал, что Рильке совсем не знают в России потому, что попытки передать его по-русски неудачны. Переводчики не виноваты, они привыкли воспроизводить смысл, а «не тон сказанного, а тут все дело в тоне».
Из статьи Ларисы Рейснер:
«Одним звуком своих речей, одним сочетанием гласных и согласных Рильке перерастает все национальное, остается только народное и всенародное. Вот великое в искусстве, в отличие от малого…
Если Демель язычник, Рильке христианин, точнее верующий… величайший, непревзойденный поэт… всего европейского человечества! Я не хочу здесь говорить о форме его стиха, его словесной музыке и музыкальной религии – об этом особо. Прежде всего он не верит, но видит. То, что для других тайна, символ, невидимая субстанция – для Рильке осязаемая, совершенная реальность.
Не человек боится своей призрачной жизни и жалкого конца, но Бог, который со смертью человека теряет все: строителя, «чашу, сад и напиток»… А между тем, освобождение так просто и
Рильке удалось больше, чем удавалось на протяжении самых религиозных веков святым мученикам и мистикам профессионалам. Они тоже видели, осязали, чувствовали Бога. Переживания почти всегда тождественны: сперва долгий период исканий, одиночества, поста, молитвы, святых упражнений… Затем после слабости, упадка и отчаяния момент победы, ослепительного счастья, погружение в божество… Досюда и не дальше мы имеем много последовательных описаний о том, как нисходит Нечто, сливающее Человека и весь мир в порыве неслыханной и огненной любви… Но там, где мистик немеет и теряет сознание – Великое искусство видит и воплощает. И чем больше художник, тем спокойнее его духовный взор выдерживает свет солнца, невыносимый и гибельный для других: со дна подсознательных глубин он возвращается невредимым и выносит к свету и радости живой жемчуг поэзии, отвоеванный от мрака и сна… По-разному платят за свое таинственное знание. Верующий – отречением от земли и вечной немотой духа, курильщик опиума – безумием и разрушением всего своего существа, поэт – теми вечными розовыми муками, которые ему доставляет Бог, любимый и видимый, но вечно ускользающий, изменчивый, принимающий новые обличья в тот короткий час победы, когда художнику удается заключить его в хрупкую и вечную форму искусства».
Лариса еще не знает «Сонетов к Орфею» Рильке, они будут написаны в 1923 году, но по другим предваряющим «Сонеты» стихам она поняла, что у Рильке все вещи ведут, если не пройти мимо них, в неведомое, в бесконечность. Чем больше узнаешь, тем больше непознанного, тем обширнее бездна перед глазами. «Кто открыл в себе эту бездну, – через 50 лет напишет другой поэт, постигающий Рильке, Зинаида Миркина, – тот открыл общность со всем миром. Но для одних этот провал во внутреннюю бездну – счастье, океанский прилив жизни. Для других оттуда веет космическим холодом. Там внутри – единение. Здесь на поверхности все больше и больше разъединение. На поверхности – массы, внутри – единицы. И вступающий во внутренний мир, вступает в одиночество… Только тогда художник может донести миру высшую глубинную реальность…»
Лариса Михайловна в сборнике Рильке «Книга нищеты и смерти» увидела близкое своему устремлению, своей творческой природе, своим идеям. По Рильке, чтобы иметь истинный опыт жизни, надо пройти через опыт смерти. Созидающая сила, источник жизни – в подземных корнях, в усилиях «мертвых». Смерть возвращает нас к нашему невидимому началу, к точке, где начинается незримая работа Духа.
С Борисом Пастернаком была и другая общая тема – музыка. Говоря о романе Рильке «Записки Мальте Лаудиса Бригге», Лариса Рейснер признается: «Музыка касается поэзии, она – светлое ее преддверие… Пересказать отношения Мальте и его кузины невозможно. Они лежат в той области, где одно искусство предсказывает другое, где страсти бесплотны и постоянны, как творчество».
Какие стихи Рильке читались во время беседы на Воздвиженке? Наверное, те, где ощущались медитативный ритм, любимая рильковская кантиленная замедленность. Возможно, среди них была «Ночная езда»:
Помню вихрем на осатанелыхвороных, орловских рысаках —в час, когда при фонарях, на белых,сумраком залитых островах,по ночному улицы мертвы, —мы катили, нет – летели, мчалии дворцов громады огибали,и ограды пасмурной Невызамирали от броженья ночи,где земля и небо наугад,в час, когда округу что есть мочитравяным настоем Летний садодурял и статуи скользилимимо нас и спрятаться спешилив зыбком полумраке, – мы катили;помню отступил назадгород. Вдруг постиг он, что егововсе не было, что одногоон покоя жаждет, – как больной,приступом ошеломлен, разбит,верует, когда очнется снова,что от сновидения дурногонавсегда избавился: гранит,отпустивший мозг полуживой,канул, точно в воду, и забыт.Л. Рейснер: «Вот еще один пример удивительной художественной правдивости Рильке. Совсем не зная России, почти не покидая своей комнаты на Васильевском острове, он сумел так написать о Петербурге в стихах, как это делал до него только Пушкин и ни один из наших современных поэтов… Прочтите русскому, не знающему ни слова по-немецки, десять заключительных строк из „Ночной поездки“. Он улыбнется и ответит: "Твоих оград узор чугунный, твоих задумчивых ночей "… Почему? Потому что это Россия, Нева и чистый великорусский говор…»
Борис Пастернак признавался в «Людях и положениях»: «Сколько бы я ни разбирал и ни описывал его особенностей, я не дам о Рильке понятия, пока не приведу из него примеров, которые я нарочно перевел для этой главы…»
ЗА КНИГОЙЯ зачитался. Я читал давно.С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно.Весь с головою в чтение уйдя,Не слышал я дождя.Я вглядывался в строки, как в морщиныЗадумчивости, и часы подрядСтояло время или шло назад.Как вдруг я вижу, краскою карминнойВ них набрано: закат, закат, закат.Как нитки ожерелья, строки рвутся,И буквы катятся куда хотят.Я знаю, солнце, покидая сад,Должно еще раз было оглянутьсяИз-за охваченных зарей оград.А вот как будто ночь по всем приметам.Деревья жмутся по краям дорог,И люди собираются в кружокИ тихо рассуждают, каждый слогДороже золота ценя при этом.И если я от книги подымуГлаза и за окно уставлюсь взглядом,Как будто близко все, как станет рядом,Сродни и впору сердцу моему.Но надо глубже вжиться в полутьмуИ глаз приноровить к ночным громадам,И я увижу, что земле малаОколица, она перерослаСебя и стала больше небосвода,И крайняя звезда в конце села,Как свет в последнем домике прихода.Глава 23
НЕЗАБЫВАЕМЫЙ 1918 ГОД
И наша жизнь, как наша эпоха,
как мы сами, мы долгие годы,
предшествующие 18 году, и мы
Великий, навеки незабываемый18 год.
Я могу желать своему народу только пути правильного и прямого, точно соответствующего его исторической всечеловеческой миссии, и заранее знаю, что этот путь – страдание и мученичество.
Что мне до того, будет ли он вести через монархию, социалистический рай или капитализм – все это только различные виды пламени, проходя через которые, перегорает и очищается человеческий дух.
В вестибюле матросской казармы в начале Гражданской войны стоят два интеллигента и по-немецки друг другу что-то говорят. А ведь немецкий фронт опять существует. Докажи потом, что они читали стихи Рильке. Вот уж действительно, как сказал Шкловский, путь у Ларисы Рейснер был вполветра, вразрез.
Деклассированные
В романе «Рудин» есть признание Ларисы об отце, по сути, о себе самой: «Но в жизни людей, перешедших с правого берега на левый, есть скрытая трагическая черта, особенно, если они покидают прежний лагерь без покаяния и пришибленного стыда за свое рождение, за жестокое превосходство класса, которому принадлежат по роду, по корням, по имени, если деклассированный – не кающийся дворянин, а гордый герценовский rеfugie (изгнанник. – Г. П.) – не хочет нести ответственности за грехи предков, ему приходится тяжело. Он – отверженец, поставленный вне закона, ненавидимый «своими» как изменник, и никогда не сольется с новой средой – как бы верно ни служил ее знаменем. Его оценят как союзника, как бойца, но руку, которую он протянет в порыве старой, барской, рыцарственной романтики, – ее не примут. Тут нет ничьей вины: в среде политических бойцов, которых знание Макиавеллиевых истин давно отучило от культа порывов, прямолинейная честность и окостенелая принципиальность, которая не может согнуться ни для гибкого строения партий, ни для фехтовальной быстроты и изменчивости парламента и печати, неудобна, смешна и обременительна. Поэтому деклассированные так и остаются стоять одни в неловкой позе, с бескорыстным пафосом, который звучит нелепо и еще более нелепо отскакивает от холодной тактики, от спокойных приемов политической борьбы. Каторга и война одни уравнивают и очищают: за общей решеткой и под пулями забываются все тайные неприязни и люди действительно становятся братьями».