Лёд
Шрифт:
— Не панна Елена… — Обернулось, выглядывая, где бы присесть, но в кабинете не было никакого подходящего предмета мебели. А хозяин стоял. Так что, разговаривало стоя, в шубе, с покрытой снегом шапкой в одной руке и очками в другой. — Только не отказывайте, пока не выслушаете. У вас есть люди в Америке. Есть люди у Гарримана; должны иметься. У вас должен быть договор с Гарриманом, вам тоже крайне важно присоединить Сибирь к Америке посредством Кругосветной Железной Дороги. Но это уже дело революционное, без Оттепели вы кончите как и все абластникидо того; Шульц уже прикрутил гайки. Потому мне думается, что у вас имеются и аварийные стратегии: бегство на восток через Тихий океан. Имеются условленные люди, тут и там, имеется транспорт, имеются планы.
— Так?
— Деньги? Я не могу предложить вам суммы, которая бы значила для вас многое. У вас нет в отношении меня каких-либо обязательств…
Пан Поченгло бросил бумаги на стол, подскочил к двери, дернул за ручку, выглянул в коридор. Никого.
— Выйдем вместе, — сухо сказал он.
Поченгло надел сюртук, уже на пороге лакей подал ему шубу и соболью ушанку. На лестнице Порфирий обмотался белым шарфом, расшитым прихотливыми инеевыми узорами. Щекельникова пустило вперед. Пан Поченгло остановился в подворотне, защищавшей от ветра и снега; олени у приготовленных саней позванивали колокольчиками, мерцали фонари. Туман заглушал хруст шагов прохожих.
— Вы и ваш фатер, так?
— Две особы.
— Но он, как понимаю, будет человеком разумным.
— Значит,размороженным.
— Размороженным, — Поченгло протяжно причмокнул, светени блеснули под бровями. — Размороженный.
— Сядет на корабль, среди людей. В противном смысле — это вообще не имело бы смысла. Отмороженный, пан Порфирий.
— Документы?
— Документов нет. Фальшивые, если можете.
— Слишком многого вы просите.
— Знаю. И…
— Панна Елена…
— Здесь торг не за панну Елену, — рявкнуло неожиданно. Натянуло шапку и очки, махнуло Щекельникову. — Назовите цену.
— Хорошо, раз уж мы должны идти ради вас на такой политический риск… — Он стукнул тросточкой по льду. — Цена тоже политическая. Впрочем, вы эту цену знаете. По-моему, я уже высказывался о ней в Экспрессе. Во всяком случае, разговаривали об этом у Вителла.
Я-оноглухо кашлянуло.
— Не знаю, послушает ли он меня. Не знаю, послушают ли его люты. Вообще, услышат ли его, размороженного. Как это вообще можно провести: пускай с ними переговорит, потом вырывать его из Льда? Отец Мороз или никакой Отец Мороз. И тем более, я не знаю, слушает ли История лютов. А даже если и слушает. История — она же идет даже медленнее ледовых масс. Пройдут годы, самое малое — месяцы, пока не окажется, что я справился с задачей. А в порту ждать мы не можем.
— Снимите очки. Просто дайте слово.
Я-оноподняло мираже-очки на лоб.
— Слово Бенедикта Герославского: ваша История за безопасное бегство с отцом.
Тот снова стукнул зимназовым наконечником трости в лед.
— Замерзло.
Поченгло повернулся, вскочил в сани, свистнул вознице, тот щелкнул бичом, упряжка оленей зазвенела, захрустела, потянула сани и расплылась в тумане.
Спешно идя по адресу, указанному инженером Иертхеймом (морозы усиливались с каждым днем), в ритме громкой одышки, я-онопрокручивало в голове только одну мысль: было ли все это обманом.
Стало ясно, что я-онообманывает здесь всех, с самого начала, несмотря на все заклятия о чистой правде и самых откровенных намерениях. И дело не в том, что я-ононамеревается нарушить слово, данное пану Порфирию — ведь нет же. Но, возможно, именно сейчас такое намерение и появится; быть может, сейчас же все и изменится — одна правда вместо другой правды — и со столь же чистым сердцем я-онозапланирует какую-нибудь громадную ложь.
Замерзло — но отмерзает всякое утро под насосом Котарбиньского у Теслы. Дало слово и, возможно, сдержит его — но, может, и нет. Возможно, нет. В Лете не заметило бы в этом какого-либо мошенничества, ибо там ни о ком невозможно сказать единоправды наверняка, и всякий обитатель Лета тоже хорошо об этом знает. Но
Нет обмана в любом совершенном деянии; обман таится в возможности. Даже если до конца будет держаться той же самой правды — все равно, совершило обман, ведь могло ее и не придерживаться, могло ведь ее и отрицать. И далее может. Машины доктора Теслы ждут.
Щекельников непрерывно оглядывался за спину, как будто бы и вправду мог что-то увидеть в этой сметанной мгле. Я-оноподгоняло его жестом, не теряя дыхания на окрики. Дыхательные пути замерзали, мороз напирал сквозь шарф в полуоткрытый рот. Жидкоцветные образы перебалтывали формы тумана и массивов зданий, огни из высоких окон и фонарей; легко затеряться в подобном городе, только ведь никто из лютовчиков не теряется. Приостанавливалось, терпеливо дожидалось Щекельникова. Пожалело о собственной скупости: следовало бы нанять сани. Прохожие перемещались характерной полутрусцой, колышась на почти что выпрямленных ногах, ставя короткие шаги. Иногда вначале были слышны их хрустящие шаги, ломающие комья фирна и льда, прежде чем из радужных клубов появлялся многоцветный контур человека.
Старые конторы Горчиньского размещались в здании прогимназии, в квартале к югу от поворота Ангары, ближе к Знаменскому кварталу. Солидная, каменная прогимназия пережила великий Пожар; разве что положили новую крышу. Низкая архитектура еще доледовых времен привела к тому, что за это не самое паршивое расположение Горчиньский платил практически символическую аренду. Он искал свою копейку, где только мог. Сейчас два самых нижних этажа, скорее всего, никто не арендовал — когда спросило у сторожа, дедулю, промерзшего со всех возможных сторон, с багровыми шрамами на белых шрамах, тот лишь пожал плечами. Подумало, что тот, вдобавок ко всему, еще и немой; но господин Щекельников буркнул деду что-то на ухо, и тот пригласил к печи в комнате первого этажа, отвернул тряпки со лба, показывая теперь нечто больше, чем покрытые шрамами щеки, а конкретно — один слепой глаз, примерзший веком к гнойному струпу, и ухо, словно кусок старой тряпки, опавший на седую щетину. Господин Щекельников угостил дедка махоркой; вот тебе и самое лучшее рекомендательное письмо. Дед отблагодарил, доставая из-за лежанки на печи бутылочку самогонки. Я-онопоказало Чингизу жестом, чтобы тот угощался. Выпили разок и другой. Дед раскрыл беззубые десна и повел жалостливый, российский рассказ о богатстве и упадке золотого хозяина, Августа Раймундовича Горчиньского с Большой Земли. За забитыми досками окнами выл ветер от Ангары и Ушаковки. Светеникрутились во рту старца словно светлячки в гнилом дупле. Спросило его, остался ли тут кто-нибудь из старых сотрудников Горчиньского. Да где там! Всех сдуло! Спросило его, помнит ли он, а где люди Горчиньского бумажные дела вели. Почему же не помнить! А как же, помнит! Спросило его, помнит ли он одного геолога, инженера Герославского, выглядевшего так-то и так-то. Ну да, был тут такой. А покажете, где он работав?Осталось ли хоть что-то после Горчиньского с Рудами? Вот этого я не знаю, отвечает на это дедок, они сидели на самом верху, где таперича какие-то канцелярии да конторы аршин по аршину нанимаются. Ежели чего и осталось, то наверняка снесли ниже. Блеснуло серебряной рублевкой. Сторож выковырял из-под тулупа пук ключей. Вы, господа, возьмите лампочки,там везде темно, холодно и страшно. Щекельников зажег две старые керосиновые лампы с ручками сверху; желтый, восковой свет расползся по заваленной всякой рухлядью сторожке. Темно, холодно, страшно, — тянул свою запевку-страшилку вызывающий ужас дедуля, — слышите, ваши благородия, слышите? Наставьте уши! (Блрумм, блрумм, блрумм, блрумм). Никак дальше не уходят, все время рядом! Семнадцать раз уже с тех пор морозник через здание прогимназии проходил. Ночью, как положу голову на печи, слышу их по тому, как дрожит кафель: топот диких мамонтов под подвалами.