Легенда о ретивом сердце
Шрифт:
Тяжко говорить, когда сперло в груди, когда сердце будто на тетиве лука трепещет, но и молчать нельзя. Илейка повернулся к народу и громко сказал:
— Прощайте, люди! Уходим от вас. На печенегов! А чтоб не было обиды, возьмем мы с Алешей по монетке, и каждый из вас, кто бился с кочевьем, пусть подойдет и возьмет.
С этими словами Илейка положил свою шайку на каменные плиты паперти. То же нехотя сделал Попович. Он воровато запустил руку в шапку и, достав пригоршню монет, сунул их в рот, Претич махнул посохом, подошла стража. Народ заволновался, каждый стал подходить и брать по монетке. Кланялись по два раза: нагибаясь над
Говорили:
— Будь здоров, Муромец! Счастливой дороженьки! Спасибо вам, храбрые витязи! Славно повоевали долго не сунутся к нам печенеги! Прощайте пока! Расстаемся, Муромец! Назад по своим селам пойдем. Весело побредем, с песнями возвратимся.
Подошел и Никандр - сельский староста, ваял монетку и протянул её Илейке:
— Бери мою долю! Дарю тебе от душа и спасибо говорю от села, что на холмах. Уходим не все — половина легла под стенами.
Илья обнял его, расцеловал:
— И тебе счастливо, Никандр. Авось свидимся.
— Ничего, Никандров много на Руси. Шагай смело, Илейка, служи свою службу, мы тебя не оставим.
Следом за старостой подошел смерд с перевязанной головой, попытался нагнуться, да но смог.
— Рана тут у меня, Муромец. Кровью зальюсь. Подай чешуйку.
Илья нагнулся, выхватил монету, сунул ее в руку смерда.
Б— лагодарствую, вот ведь хотел тебе поклониться, да не могу, рана зудит, проклятая.
Он взял монетку и пошел прочь.
Серебро в шапках быстро уменьшалось, и каждый норовил встать вперед. Подошел черед и Андрейки Бычьего рога. Он тряхнул руку Ильи, с сожалением глянул в глаза. «Э-эх!» — только и сказал и махнул рукой, будто укорил в чем то.
Шапки опустели, последние в очереди, кому не досталось серебра, обиженно задвигались: «Мы тоже крови своей не жалели!» Но Претич цыкнул на них и пообещал каждому дополнительно от себя. Илейка поднял шапки, вывернул их, вытряхнул, надел на себя и на Алешу. Они спустились по ступенькам, где ждали их оседланные кони.
— В поток их! (*в поток – в изгнание) — злорадно крикнул кто-то из толпы.— Как татей, в поток!
Илейка только успел разглядеть на груди человека бляху, какие носили боярские дружинники. Храбры вскочили на коней и, не оглядываясь, поехали шагом, окруженные многоголосой толпой.
— Прощай, воевода! — издали крикнул Илейка и широко перекрестился на купола собора.
— Прощай, прощай! — отозвался Претич.— Ах ты, ершовый парус!
— У безбожника глаза на подошвах,— не выдержав, завопил с паперти епискуп во всю мощь своего голоса,— анафема!
— Анафема! Анафема! — подхватили молчавшие доселе купцы и потушили ладонями свечи.
Алеша даже поперхнулся от ярости, монеты так и посыпались у него изо рта.
— Ах вы, толстобрюхие! Погодите — еще вернусь! Натоплю из вас сала и свечек понаделаю! Чтоб вас всех перекосило от пят до ушей! Погодите, еще наложу вам ершей за пазуху!
Смех и крики народа поддержали его. Хмель
Подъехали к воротам и долго не могли разбудить страну. Потом разбудили, стали пререкаться, отыскали ключи, и вот распахнулись тяжелые створки: синяя звездная даль лежала перед богатырями. На миг сжалось сердце — нет нигде отдохновения и пристанища. «В поток их! Как татей, в поток!» — вспомнились брошенные из толпы слова, но Илейка вдруг увидел перед собою лицо заснеженного витязя — холодное, бесстрастное лицо... Последние прощальные приветствия, пожелания счастливой дорожки, напутственные слова:
— Нет на Киев дороги прямоезжей! Заколодела. Залег на реке Смородинке Соловей-разбойник. Теперь это его край, его вотчина! Колесите севером!
И все. Закрылись кованые ворота Чернигова, отвоеванного ими у печенегов города. Остались витязи одни на дорожке. Ни добычи, ни власти, ни славы... Молчали, прислушивались к мягкому шагу коней.
— Слышь, Илья! — прервал молчание Попович.— Живот у меня сводит — монеты две проглотил, когда завопил толстопузый. Ничего, я на них куплю еще свечей и поставлю за упокой епискупа. Рак благословлял его клешней! Блоха рубашная! Ворона вшивая, чего он ко мне привязался?
И от голоса товарища Илейке вдруг стало тепло и просто и прошла обида. Повернулся к Алеше, сказал:
— Ничего, Александр — воитель древности, все ничего!
А тут еще гусельки разбились совсем,— достал из переметной сумы жалкие обломки Попович— потренькал бы теперь. Саблей ударил степняк, даже вскрикнули гусельки, этак жалобно, как ребеночек. В них ведь тоже душа живет...
Алеша подумал немного, причмокнул языком:
— Нежная, что девичья. Она, брат, такая маленькая, как желтая птичка, и она большая, как ночь. Где ей только уместиться в коробке. Струны будят ее, а так она всегда спит. Да нет... улетела теперь душа гуселек, где-нибудь в лесу сидит на ветке... Хочет петь и не может, нет ей сторожа, чтоб будил.
— Все ты врешь, Попович,— ласково перебил Илейка,— и откуда у тебя в голове столько всего.
Алеша попробовал спеть:
Уж как вам, тетеревам,
Не летать по деревам,Маленьким тетерочкам
Не скакать по елочкам...
— Нет, не получается. Куда путь держать будем?
— Не ведаю! — отвечал Илья.— Тут вот и лес уже встал, и дорога заросла крапивой, конь шарахается, видно, правду нам говорили — лежит она через Брынский лес.
Вскоре их со всех сторон обступили толстенные раскидистые дубы, сосны вытянулись в струнки, запахло смолой и горьким валежником. Зыбко дрожали звезды в редких дымках туч. Где-то далеко залаяла собака. Поехали дальше в надежде, что деревья расступятся и снова откроется дол. Но деревья сходились все плотнее, окружали путников и манили их синими просветами, где бесшумно порхали белые, как снежинки, мотыльки. Остановились перед крутым склоном, где все уже было так дико и сердито, что невольно захотелось вернуться. Постояли в нерешительности.