Легионы святого Адофониса
Шрифт:
Тех, что рождались, Деспотом более не нарекали. Ни одна женщина не хотела кормить вампира.
5…И огонь
Старейшины не спрашивали, как войти в сообщество с монахами и вампирами. Припомнилось одному, что то ли среди монахов, то ли среди вампиров есть у него родня, дядя по отцу – Макарий, или Монахий, или Манасий – имя он позабыл, и, может, не по отцу вовсе, а по матери, игумен. Теперь вот, в полночь, сидит он на груше-дереве и прикидывает на пальцах, как им помочь. Тут самый старый, Серафим, признался – надумал жениться, достаток есть, вот только колченогую не возьмет, он и сам хромой да без уха; а снилась ему такая грудастая, что соху грудями впору волочить по камню.
На селе про старцев никто и не вспоминал. Бегали стремглав с топорами, рубили можжевельник и вязы, поджигали ежевичник и несжатые хлеба, целые запряжки бросали в пламя. Некоторые обгорали, зато помирали с выгодой – подсобрав тепла на вечный подземный холод. Меж тем верхний край кукулинский не устоял. По кочкам и по кустам живым потоком хлынули крысы, потеснили сельчан. Ударили неуемной силой на защитный огненный пояс. Кукулинцы сгустились в пламени. Самый сильный из всех, Тимофей, зубастый парень, внук не знаю какого моего внука, верховодил – головней поджигал вороха хвороста и сухие бревна. Пошатнулись крепостные стены, от чада потемнел день. Но заслоны из запаленных дерев, пней, дверей, зыбок, столов, бочек, двуколок, хомутов, сох, седел не удерживали напора крыс. Чумоносители бросались
13
Киттим– библейское название о. Кипра.
Где-то, в другом селе, ударили колокола. Сперва малый – голосом молодой борзой, причуявшей лисью норку, ему ржаво отозвался колокол побольше, вслед за ними самый больший, старый и строгий, не будоражащий, но смиряющий смуту. Звон мешался, возносился ввысь, ширился, напоминал о забытых праздниках и библейских мучениках. И в горах и на равнине почитались эти колокола. Верили, что в полой бронзе живут голоса прадедов, тех, что переселились сюда из Склавинии и покорялись сперва Перуну, а затем покорствовали Христу. Некогда живший Лот, Magister artium liberalium [14] , частенько говаривал, что, как только им крест не в помогу, они делают заворот назад, к своим стареньким племенным богам. Меж тем колокола перестали молить. Теперь они лаяли по-собачьи. У двух больших звук на низах прерывался, а маленький с писком зарывался в самые небеса. Упорствовал. И треснул, смиряясь. Остался лишь хриплый лай двух других, а может, смутная воющая молитва за упокой душ и живых и мертвых, за упокой малого пса с языком заглохшим в бронзовой голодной утробе.
14
В средние века звание Magisterartiumliberalium(M.A.L.) носил учитель так называемых свободных наук, впоследствии звание присваивалось как ученая степень на философском факультете.
А крысы набегали со всех сторон. Словно их притягивал адский дым и колеблющиеся завитки огня. Словно в пекле освобождались от подступавшего мужского семени и женской истомы. Не было у них ни семени, ни истомы, распложались и днем и ночью, с подвизгом заскакивали друг на друга, убывало семя, и набухали сосцы – яровитые, как никогда, воздвигали царство свое.
Вокруг Кукулина – прислеживаю краешком глаза – трепещет зной, не отступая, но и не сливаясь с огнем. Живет себе село собственное житие, что не имеет ни начала, ни конца, ни середины, как кольцо, как звено цепи, затянувшийся писк с кончиком хвоста в челюстях, – вывернется, подобно змее, из кожи и снова в кольцо, сцепившись с омертвелым звеном. Вон оно, змеей свернутое кольцо, без голоса и дыхания, словно круг замкнулся кончиной мира, – земля и жизнь в объятиях смерти. Э-э-э, возносятся крики, у-у-у, отзываются небеса, о-о-о, стонет камень или судьбина под камнем. Растревоженные голоса – отходная жизни, вопль плоти, прощальный крик нерожденных. И снова, призрачно и пискляво, а-а-а – голос, где мешаются ужас и удивление, и-и-и – грозная и жутковатая свадебная песнь, умиранье привенчалось к мертвой надежде, что есть у жизни мерная поступь, что не оборвется она концом негаданным и внезапным. Э-а-у, и-о-э, о-у-а, бьют неясные вскрики в стены проклятой крепости, сотрясают ее, крушат. Но она не обрушится – мне отказано в быстрой смерти, в мертвой воле, в упокоении. А-э-у, у-и-о, гласные без смысла, мертвый язык неживых людей, исторгнутая молитва будущих мертвецов. Откликаются горы, возвращает голоса болото, бьется в корчах село. Отяжелевшие небеса опираются на столбы из чада, по ним к внеземному пеклу карабкается человечья мука и падает обратно в этот ад, что рядом со мной, на земле.
Пламя перекинулось и за Давидицу – речку, по-летнему мелкую и с песчаным дном. На ее журчание наслаивался мшистый дым. Горел ивняк, горели тутовые деревья, горел камень. Все румянилось и чернело. Крысы с пламенеющими, как короны, спинами походили на стяги, обрамленные синевой, с проворством необычайным искали они избавления в копнах сена, забивались под соломенные кровли сараев. Все горело. Умирали в огне цикламены, их былая и будущая лиловость. Завтра выпрыснутся из пепла сморщенные грибы сморчки. Выжившие будут заливать их кизиловой ракией и медом. За грибами вылезут одуванчики, салат, лебеда, а по весне – красноголовый конский щавель. Но пока что мужчины и женщины слепли, становились незрячими от чада и искр. И все же узрели: из своей развалюхи выскочил знахарь Максим – ожерелье из волчьих зубов на тощей, не шире женской руки, шее, метлы в воздетых руках, в вывернутом кожухе. С сокровенными молитвами на устах заспешил к дьявольскому отродью – одна нога босая, длинные бабьи волосы, глаза как два сдвинутых ореха. Увидевшие его вознадеялись. Но остались без утешения. Знахарь полыхнул словно сам собою. Живым факелом. Подскочил раз или два. И только. Упал, поднялся, опять упал и опять поднялся, но реки не достиг. Лег, обугленный, и смирился. С ним умерла его магия. Погибли Кирилко, один из старейшин (чая спастись в колодце), и недоучка живописец Викентий (сгорел), и бондарь, и седельщик. И еще: Канон (в огне), жена его Фросия и сын Угрин (оглоданы), и Размо, дядя молодого Тимофея, и канатчик Владимир, и старуха Божьянка, и внучка ее Донка, да те двое рыбаков перед ними, да нищий, да колдов-ка и знахарь, да еще другие. Их смерть была быстрее моего Евангелия. А вот и я – упираюсь коленями в камень, без бога на челе, без могилы, – я, аскирит [15] смерти, пропади я пропадом. Деревянное пугало от вампиров стало пеплом. Фиде поклялся, что добудет другое. А Русе Кускуле и Деспот под землею испепелились.
15
Аскирит– писец в императорской канцелярии.
6. Три неотпетых пришельца
На устах человека проклятие, спасение в его руках.
Но уста пусты и сухи – разверсты. Не требуют хлеба. Руки защищают право на жизнь. До скончания жизни и духа жизни, субстанции или материи, по сказанному в посланиях патриарха константинопольского Иоанна Златоуста [16] из Антиохии, в торжественные дни его боговенчания.
Волны крыс, ослепленных чадом и искрами, гроздьями кидались в шелестящее пламя. Становились грудой угля и чуть погодя пеплом. С их шкурой, челюстями, глотками, потрохами сгорала чума. Но вновь и вновь взнимались они из песка и тени. И тут явился на них сакс, переселенец из Эрделии [17] , великан в белых ресницах, Голиаф с душою Давида [18] . Тайна божия, как его занесло в Кукулино из кратиского [19] рудника. Очутился на коне средь крысиных роев, чтобы кидать
16
Иоанн Златоуст (347 – 407) – византийский церковный деятель, талантливый проповедник, с 398 г. – константинопольский патриарх, в 404 г. низложен за обличительный характер проповедей и отправлен в ссылку. Автор множества богословских трудов, проповедей и псалмов*.
17
Эрделия(Эрдель) – Трансильвания*.
18
По библейской легенде, юноша-пастух Давид, будущий царь Израильско-Иудейского царства (конец XI в. – ок. 950 г. до н. э.), победил в единоборстве великана-филистимлянина Голиафа и отсек ему голову*.
19
Кратисский – от «Кратис» – старое название македонского города Кратова*.
В схватке с таким недругом неустрашимость – всего лишь лихорадка ума, а может, нечто иное – любовная игра безумия и смерти, блажной выплеск крови перед могилой.
Сакс, кельт, угр, германец, далекий внук Одоакра, завоевателя старого Рима, кесаря Оттона, Фридриха Барбароссы – глуби мифа, человек-конь, кентавр, двуглавость, зверь и человек, тождество и единение со смертью. К нему уже мчался с головней человечек, Денисий Тончев, хотел ему стать со-ратником и со-смертником, братом-трупом, это живые особятся меж собой, а мертвые, будь то саксы или славяне, – трупы. Без лица и без числа своих лет, человечек не имел второй жизни. Было имя, хотя и его не стало. Обессилевший и ослепший от дыма, поддавшись отчаянью и перекинувшись на сторону смерти, он упал, свалился наземь, лицом в головню. Полыхнул, превращаясь в костер из своих волос, приподнялся, хотел сбежать от огня, взмахнул руками, словно жаркоголовый петух, но не взлетел – конь его на скаку стоптал передними ногами, упокоил в день, что дольше столетия, в миг, что дольше самого долгого дня. Неспешно и незаметно на круп коня взобралась крыса и, скрививши голову, отыскала зубами жилу. Лизнула извилистую нитку крови и порвала – не выткать из нее мертвецкого савана. Конь заржал, однако не перекрыл криков всадника. И все же словно бы их прикрыл, придушил в призрачном и кровавом плясе. Сакс поднял над головой меч, дабы все-таки, хоть и ложно, оказать себя победителем. Вздыбился потный конь, тщась стряхнуть крысу и всадника. Другая крыса, помельче, уже совала голову в конскую ноздрю. Искала мрака и крови, другие взбирались по ногам животного. Их не задерживала броня: грызли и рвали жилы, прокусывая меж ребер доступ к горячим мышцам и крови. Добирались до всадника. Сакс от ног до макушки покрылся крысами, хоть и рвал их с себя с клочьями собственной кожи и мяса.
И словно канул в живую топь, в дьявольскую жижу, из которой не пробиться ни голоду, ни надежде; заплутавшийся средь балканской жути Зигфрид [20] ткнулся лбом в конскую гриву и таял, упадая в клокочущем зеве. Только раз вскинулась из взбаламученного месива рука, ухватила верезжащую тварь и раздавила могучим сдавом, а сам он сник в трясине – для грез о нибелунговом кладе, о сапфирах и аметистах, яшме, сардониксе, смарагдах, топазах, и еще о сельской красавице, в ночь перед крысиной напастью согревавшей ему своим телом ладони. Он не грезил. И та красавица тоже, Донка, Божьянкина внучка, – не праздновать ей рождения сакса-славянина, хотя чаялось ей выносить в чреве чадо – германского корня поросль, да со славянским сердцем – и наречь его именем пришельца: Людвиг.
20
Зигфрид – герой эпоса германцев*.
Нынче. Завтра. Никогда. Ни после Судного дня.
А вокруг, пока Тимофей, на шаг опередив Парамона, на быстром скаку ухватил меч саксонца и столь же быстро, не дав крысе в себя вцепиться, вернулся к третьему огневому кольцу (два уже пробиты), темное отродье давилось в собственной крови и желчи и восставало из безобличия. Тут вознесся голос о послании божием на сей день. Молитву словно из бороды своей выпрядал скиталец Христов, добравшийся по бездорожью от высокогорной обители Полихрона до этих серых и суровых мест, набитых нечестивцами и дикими кабанами. Подбодрял себя Устиян Златоуст. Во имя спасения мира и креста. Палкой выпрямившись под рясой, ворочал он отяжелевшим языком, как хмельной… За ним на расстоянии, нужном для почитания и довольном для поучения, шумно подскакивал послушник с заушницей под конопляной повязкой, пропитанной оливковым маслом, медом и сосновой смолой. Являли собой чудо, разгоняющее чудеса, но крысы, если и признавали богов, покорялись только своим. Послушник же, чуть повыше ростом, но в поступи не столь твердый, как первый, хрипло молил святителя в драной рясе проклясть бестий и вкаменить их. Вера, выстраданная отреченьем и постом, таяла. Старший, в упорстве своем подобный саксу, сущий кряж из твердого мяса и бороды, грохотал, окруженный большими и малыми сивомордыми крысами, бил их тяжелым серебряным крестом, сдирал с рясы и с кожи, защищая от укусов плоть свою, жилистую и святую. Не дольше, чем сакс. Его настигали новые орды и одолевали. Крысиный бог был сильнее бога священника и послушника, двух мучеников с обезумевшими глазами. Выкрики старика звучали уже не по-славянски, может, то был вседержитель, распевающий псалмы на трех языках – славянском, латинском и иудейском, – потом все слилось в протяженные гласные – а-и-у-о, о-у-а-е, е-о-и-а, в честь каждой из двух голов Доброзлого. [21]
21
Доброзлой – олицетворение дуалистических представлений о равноправности двух управляющих миром начал – доброго и злого.
Заметно стало, что земля словно всколебалась и сделалась крутой. Оба они, один слишком старый, чтобы сохранить и высловить случившееся, другой слишком мягкий и молодой, чтоб уразуметь великое зло – впрочем, концом конца и не уразумеешь, – как-то мирно, чуть ли не торжествующе покорились, плотью своей привлекая спешащие со всех сторон полчища. И в смерти, если то была смерть, отбивались, особенно старец. Их могил не осталось. И жил на шее и на руках.
Двое или трое кричали им что-то с плоской крыши. Устиян Златоуст пребывал на месте, в вечности, смерть мостом перекинулась к другой жизни, но послушник с кровоточащими ушами и пальцами добрался, шатаясь, до осмоленной бочки, приподнял ее и залез внутрь – укрылся. «Господи! – вскричал он. – Не дай меня. Я твой покорный Андроник Ромей». Чуть только крысы подступили к бочке, Тимофей бросил в них головню. Бочку охватил огненный обруч, качнул ее, сдвинул и покатил, ноги Андроника выступали из нее, как из отверделой ризы. Шаг, подскок, шаг, еще подскок – и конец. Бочка не достигла реки, вильнула, задымленная, в сторону и покатилась по крысам к беспомощному Тимофею. Обгорелые ноги Андроника Ромея смирились. Гора крыс улеглась могильным курганом над монахом Устияном Златоустом и его послушником.