Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:
А что есть околомыслие? [Оно] есть существование людей, а не их бытие. Люди существуют, а их нет. Почему? Потому, что они не понимают, следовательно, они не существуют в качестве людей, то есть мыслящих существ; они существуют как предметы, как вещи. Чтобы им бытийствовать, им нужно заново родить то, что в бытии или в понимании. Не родил — значит, тебя как бы и нет. А небытие, или «как бы и нет», очевидно, необходимый признак культуры, массового отчужденного существования человеческих сил, способностей и возможностей. Следовательно, термин «отчуждение», который я применял, есть термин, служащий для описания взаимоотношений культуры и личности, культуры и бытия, и поэтому, скажем, Бердяев в свое время считал вправе сказать, что культура не имеет онтологического основания, что культура не есть онтологическое явление. Что он имел в виду? То, что нечто может существовать и не быть онтологическим. Например, околомыслие, или культурная ассимиляция мыслей, — это не имеет онтологического существования. Это есть,
Культура есть существование массовых институтов, норм, законов, которые формальны и максимально механизированы, и возможность людей жить вместе воспроизводится, иначе они пожрали бы друг друга. Я напомню блестящую мысль Владимира Соловьева, который высказал действительно странную для русской культуры мысль — я имею в виду странную для демократической, разночинной культуры (в русской философии, вернее, в русской культуре, к сожалению, философских мыслей было не так много, но были, и одна из них — Соловьева — даже в конце XIX века, что вообще невероятно, потому что — господи, меня все время в сторону заносит — русская философия есть явление начала ХХ века): государство существует не для того, чтобы на земле был рай (он имел в виду, что не надо стремиться к какому-то идеальному государству, которое установило бы на земле рай), а государство нужно для того, чтобы на земле не было ада[171]. Культура тоже для этого нужна; государство, культура — не для того, чтобы был рай, мысленный или реальный, рай прекрасных мыслей; от культуры не надо этого ждать, культура — для того, чтобы нас не резали и не убивали, чтобы не было ада, и больше ничего. А вот как мы потом справимся, оставшись в живых, — это уже наше собачье дело, и это уже зависит от других вещей и от того, как повезет.
В ХХ веке проблема «антикультуры» (назову ее так) — в этом смысле, скажем, философия есть антикультурная деятельность, мысль есть антикультурная деятельность, наука есть антикультурная деятельность, личность есть антикультурное явление — всплывает на поверхность. Вы сами понимаете, почему в ХХ веке эти темы всплыли на поверхность: ХХ век есть действительно век культуры, до конца выявляющей свои возможности в качестве культуры. Скажем, предельным выявлением возможностей культуры как таковой, то есть как машины, действующей в том числе и через символы, организующие массовую волю, массовое сознание, пускающие в ход массовую энергию, был фашизм, или нацизм. Это — явление торжества культуры, если применять те смыслы, которые я определял. Стоит только внести другой смысл (который мною не определялся), как все перевернется, потому что вы знаете, что фашизм — это антигуманизм, антикультура, варварство и прочее. Дело в том, что лучше применять те смыслы, которые я определял, и вещи становятся, мне кажется, понятнее.
Культура есть организация массовых состояний и воли, эмоций, мыслей и так далее через человеком же созданные символы, и эти символы (по смыслу того, что я говорил) — отчужденные, то есть это человеческие же силы, властвующие над человеком в виде внешне данных ему вещей или правил, норм, катализаторов энергии и так далее. И поэтому несчастный Эйнштейн, наблюдая марширующие толпы в тысяча девятьсот тридцать каком-то году, невольно воскликнул (и он понятен в этом своем восклицании): «Господи, какая расточительность природы! Зачем этим людям дан головной мозг? Им вполне достаточно было бы спинного»[172]. Именно так Эйнштейн, понимающий, как сложно и странно работает природа, должен был выразить свое вuдение. Господи, какая расточительность, зачем еще головной мозг? Вполне достаточно было бы спинного. А спинной ведь нужен; вообще-то говоря, без спинного мы и жить не можем. Так вот, культура есть спинной мозг.
Поэтому философия, скажем, в экзистенциализме приобрела странный характер: во-первых, антикультурный, во-вторых, антигуманистический. И очень трудно эти вещи понимать по одной причине: люди, принадлежащие к экзистенциальной философии, говорили вещи, прямо исключающие одна другую, говоря, в общем-то, примерно об одном и том же. Я говорил, что одна из работ Сартра называется «Экзистенциализм — это гуманизм»; известна работа Хайдеггера, которая называется «Письмо о гуманизме», но в которой утверждается прямо обратное: она называется «Письмо о гуманизме», а в действительности это антигуманистический трактат, где Хайдеггер определяет себя в качестве антигуманиста. Как это соединить? Почему мы совершенно разных, казалось бы, философов называем одним и тем же термином — называем их экзистенциалистами? Хотя, как я говорил, Хайдеггер всегда тщательно отводил от себя это название, но это не важно, все-таки философский дух и основные понятия (разные по степени философского таланта) совпадают у Сартра и у Хайдеггера. В чем дело?
Есть еще одна черта, на которой я хотел кратко зафиксировать внимание. Это очень простая вещь, которая вытекает из всего того, что я говорил во введении к нашему курсу, нашим беседам. Когда я рассказывал, что такое философия, как она относится к феномену личности в человеке, я ведь фактически показывал, что вся философия в каком-то смысле строится на недоверии к человеку не в смысле античеловечности, или антигуманизма, а в смысле понимания, что нечто в человеке есть только в той мере, в какой он не культивирует в себе человеческое, слишком человеческое (это название одной из работ Ницше, которое стало какой-то кованой отлитой фразой, циркулирующей вообще в литературе
Философия ХХ века отрицает возможность гуманистической философии в смысле обожествления человека, преклонения перед человеком и так далее, потому что понимает, что в человеке будет человеческое ровно в той мере, в какой он себя как раз преодолевает. То, что мы есть, есть остатки или следы того другого, чем мы пытались быть. Ведь безумная Офелия и говорила, что мы знаем, что мы есть, но мы не знаем, чем мы могли бы быть. В человеке есть в действительности отложение поиска им того, чем он мог бы быть, а «мог бы быть» — это значит каждый раз отрицание своего конкретного человеческого облика. Отрицание — и тогда есть облик, то есть условием имения какого-либо облика является отрицание облика, любого облика. Вот, поработали, и что-то выпало в осадок; ведь даже наше лицо, наверное, зеркало того, как мы поработали. Одно лицо дано нам природой, когда мы родились, а потом то, что мы можем увидеть через двадцать лет или через шестьдесят, — это уже как мы поработали.
И поэтому, скажем, вместе с символом антигуманизма, который нужно уметь читать, слушать, появляется еще один образ, казалось бы странный. В экзистенциализме очень существенна еще одна мысль (эта мысль выражается по-разному у Габриэля Марселя и у Хайдеггера, но я лишен возможности это пересказывать и могу лишь пояснять смыслы), еще один этап на пути рассуждения, еще один символ (я возьму его в хайдеггеровском варианте): не человек мыслит, думает, говорит, а в нас и через нас говорит бытие. Эта фраза немножко похожа на ту, которую в другой связи сказал Леви-Стросс, один из антропологов-структуралистов, исследователей мифов, когда он определял мифы как нечто, которое есть не то, в чем или через что мы говорим о мире, а нечто такое, что через нас говорит, высказывает мир. Значит, миф — это не просто человеческие слова, говоримые о чем-то, а, наоборот, то, что мы говорим, есть говорение мира о самом себе. Это аналогичная мысль, но только аналогичная, то есть не совпадающая с мыслью у Хайдеггера: говорение человека о чем-то, о бытии в том числе, есть говорение бытия о самом себе. Что это значит? «Человек — страж бытия, пастух бытия» — фраза, которая появляется у Хайдеггера в логике его рассуждения, но которую тем не менее можно и нужно понимать, просто имея наработанный слух и зная проблемы, которые к такого рода вещам могут приводить.
Поясню это очень просто, но это очень существенный нерв современной культуры. Я говорил, что продуктом классической культуры и философии всей эпохи Просвещения и прогрессизма было сознание интеллектуалов, или интеллигенции, которое я называл просветительским абсолютизмом. Это — сознание знания за других, понимания за других, какой-то особой сакральной приобщенности к Добру, Красоте, Истине с большой буквы и опекание общества, масс людей от имени Красоты с большой буквы, Истины с большой буквы и так далее, что в самой завершенной форме выразилось в русской культуре, в так называемом учительстве русской литературы, в манере поучения, учения кого-то чему-то, наставления, — естественно, при ущербе для самого литературного дела, для искусства, которое казалось чем-то вроде барского греха. На фоне страданий народа это просто барский грех заниматься толковым построением текста, например, или же живописной картины, стыдно как-то. Надо учить, а чтобы учить, надо знать. Значит, существует претензия на знание за кого-то и ради кого-то.
Так вот, то, что бытие говорит через человека, есть выражение в конечной философской форме, или в завершенной философской форме, вернее, в итоговой философской форме, другого пафоса, который возник в культуре ХХ века. Я бы назвал его пафосом скромности интеллектуала, то есть что, в общем-то будучи интеллектуалами, мы такие же кретины, как и все остальные, и что если мы что-нибудь знаем, то только максимально себя устраняя и просто до конца доводя свое дело, которое тогда скажется через нас. Что там учить других, когда я сам мало что понимаю. Давай по-мастеровому, на полную катушку, до конца сделаем то, к чему есть призвание, и если что-нибудь скажется, то оно скажется через меня, и я по отношению к сказанному буду в таком же положении, как и читатель, то есть мы оба одинаково будем понимать и не понимать сказанное. Отсюда отказ от авторства, то есть отказ от собственности на произведение как на нечто, являющееся моим продуктом, которым я полностью владею и который я полностью понимаю (а прежняя позиция, как принято теперь говорить, — это позиция классического монологического письма).