Лёлита или роман про Ё
Шрифт:
Для меня продолжало оставаться загадкой, как умудряется он не теряться в лесу. Однако куда больше потрясла меня тем вечером метаморфоза, сотворённая лесом с Лёлькой: ещё недавно блевавшая от одного вида крови, она даже не взглянула в стекленеющие глаза убиенного Бэмби. Всего пару месяцев назад, где-нибудь в зоосаде, кроха умилялась бы его нежной нескладности, визжа: «Мам, мам, ты посмотри, он мою баранку жуёт!» — теперь в её глазах читались лишь гордость хранительницы очага и предвкушение пиршества, извините, плоти. Наша милая добрая чуткая тринадцатилетняя Лёлька так ловко орудовала отцовым клинком, высвобождая из чулка шкурки тушу своего в некотором роде
И вспомнил эпизод из своего далёкого прошлого. Как на самой заре студенчества нас, десяток вчерашних абитуриентов, загнали до начала занятий в тьмутараканский совхоз: считалось, что вреда от пребывания будущих лириков на фермах и токах меньше, чем пользы. Едва ли не впервые оторванные от пап и мам, мы оказались в полувымершей деревушке, в заброшенном пятистенке с вывеской «Фельдшерско-акушерский пункт». И в первый же вечер старушка, на попечение которой мы были переданы местным боссом по фамилии Косоротов (а рот у него и правда присутствовал где-то возле левого уха), припёрлась к нам с курицей в руке и жалобной просьбой: «Сыночки! Совсем ослепла, айдате кто пяструху зарубит, а я вам супу с яё сварю?»
Под сводами экс-больнички повисло гробовое молчание. Народ собрался преимущественно городской и к умерщвлению домашней живности не приученный — добровольцев в палачи не было. Девчата, понимавшие, что приглашение помахать топориком к ним не относится, пытливо выжидали: ну, и который не сробеет? Не сробел ваш покорный…
О, никогда не рубившие куриных голов! — знайте: приложенная к плашке, эта дура действительно вытягивает голову как какая Мария Стюарт, и твоё дело — не промахнуться. Я сплоховал. Первым ударом я лишь переломил ей хребтину, не перерубив собственно шеи. За что и схлопотал от сердобольной хозяюшки справедливое: «Чего ж ты, говнюк, делашь? Жалости в тебе никакой». И тюкнул ещё, и башка нептицы отлетела в траву, и бабка тут же сменила тон: «Вот! вот же как надо, да?», а я вымазал палец в толчками покидавшей жертву алой крови и, сам не зная для чего, мазанул им себя по лбу. И вернулся в фельдшерско-акушерский. И кому-то из товарищей натурально поплохело. Зато для товарок я раз и навсегда сделался мачо.
Я запомнил то убийство на всю жизнь. Во всяком случае, курятины потом в рот не брал лет шесть… Запомнит ли Лёлька этого малыша?
Другой вопрос: а будет ли ей кому рассказать всё это когда-нибудь, если даже и запомнит?..
Устрашившей моё экзальтированное сознание каннибальской сцены с пожиранием живой печени не воспоследовало. И всё-таки — до чего же спешно, как легко превращаются мои вчерашние дети — мои, чьи же ещё? теперь мои — в дикарей! Насколько просто адаптируются к реалиям нового существования — с утра ещё нет, а к вечеру уже да: убей и выживешь…
Считавший себя законченным циником и черствяком, я буду привыкать к этому дольше них. И, видимо, болезненней. И дай мне бог привыкнуть! Или — не дай бог…
Но песни песней о чопорном милосердии хороши лишь на сытый желудок… Час спустя мы готовили поистине царское лакомство — настоящий олений бок. Капли жира текли с рёбрышек в огонь, грозя залить его совсем. На отдельном пруте — как-то особенно ритуально — Тим жарил шашлык из сердца. Он пытался поделиться им с нами, но я вежливо устранился, наплетя чего-то об исключительном праве добытчика, непосредственно
И, впервые столкнувшиеся с необходимостью спасти и сохранить этакую груду мяса, мы до утра резали его на ломти и коптили.
Минимум неделю теперь Тим мог не думать об охоте…
8. Тени появляются в полночь
Иногда вечерами я пел Лесного царя. Поскольку других колыбельных не знал, а дети не хотели. Лёлька не подпевала — царь считался исключительно моей арией.
Конечно же, это была баллада о пропавших близких. Просто с некоторых пор мы не вспоминали о них вслух. Каждый понимал, что ни к чему кроме нюнь это не ведёт, а нюни достали.
Но вслух — табу, а про себя…
Про себя, полагаю, ни о чём другом мы и думать не умели. И роилось, роилось… И только изредка, осторожно, как на цыпочках, прорывалось наружу. Обычно из Тимки. И чаще всего радужным. Типа: ведь если они не… пропали и всё ещё вместе, им наверняка легче — они просто обязаны суметь противостоять этой чертовщине и сохранить единственного в отряде малыша. В четыре-то взрослых головы и восемь рук это не так уж и сложно, правда? Конечно…
Но тут-то и крылась главная заковырка, мешавшая моему конечно звучать убедительно: я собственными глазами видел бегущего Егорку. А это означало лишь одно: не было рядом с ним в переломный момент тех самых восьми рук. Даже двух — отцовых — и тех не было. А значит, не нашли они с Володькой наших девчонок. И Валюха не нашёл никого. И значит, уповать остаётся только на чудо. А чудес — в лучшем, изначальном их смысле — мы пока не видели.
Но объяснить всего этого я не мог.
Та коротенькая встреча с малышом была моей и только моей тайной, распиравшей изнутри и не позволявшей свести на нет разделявшую меня с Тимкой и Лёлей пропасть, о которой, опять же, знал я один. А они — разве, догадывались. Тянулись и не могли понять, что мешает дотянуться. И тогда я пел. И служило моё мычание своеобразной отдушиной: толковать не толкуем, но помним…
Единственный же вопрос, выходивший за границы нравственных сомнений и реально мучивший меня всё это время, был прост, как горшок из-под мёда: что делать, когда погода схлынет, зарядят дожди, и мы останемся без огня? — сначала потому что его будет заливать по пять раз на дню, а потом — когда я чиркну однажды последней спичкой.
Оптимизм — вещь разлюбезная, но и у него есть разумные пределы. По моим прикидкам октябрь уж наступал. Хорошо, если осень простоит долгая и тёплая, а если нет? А из верхней одежды у нас, между прочим, только чехлы с сидений.
Лес прекратил докуки, потому что готовил нам последнее испытание — зиму.
Опять же волки… День ото дня соседство с ними становилось всё более реальной проблемой. Удивительно даже, что не нагрянули они на вонь от нашей коптильни. Но дорогу зверюги уже разведали, и значит, нашествие их — вопрос лишь времени. От пары, может, и отобьемся, а от стаи?
Я понимал, что время бездействия неумолимо подходит к концу. Что не сегодня-завтра нам всё равно придётся уходить. Навстречу не ясно ещё чему, но — уходить. И идти, пока не выйдем или пока не упрёмся в невозможность двигаться дальше. И тогда мы построим другую, последнюю уже — в сто слоёв, как и мечтала Лёлька — хибару и будем уповать на… Лёленька, девочка моя! ты ведь придумаешь, на что уповать в последние часы — погребёнными под снегом, теряющими сознание от самого обыкновенного голода и намертво жмущимися друг к дружке, чтобы сохранить остатки общего тепла? Ты же сочинишь нам нашу последнюю молитву?..