Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
— Маленький еще.
— Думаешь, я вашей сестры не знал? Хо! Сколько баб у меня перебывало!
Врал он только отчасти: Охнарь на «воле» уже испытал «любовь» и с женщинами и с девчонками своего возраста.
Рядом смеялись: кажется, над ним. Поощренный вниманием Охнарь смелее, нахальнее пристал к женщине. Внезапно накрашенные губы ее дрогнули, взгляд совсем трезвых глаз выразил муку, и она безжизненным голосом произнесла: Отойди, мальчик. Со мной нельзя баловаться.
— Ты фарфоровая? Не тронь меня, завяну я?
— Нельзя. Я в вендиспансере лечусь.
Словно вдруг открыли дверь на мороз: такие мурашки побежали по спине Охнаря. Он оглянулся
Охнаря вдруг охватили злая, неудержная бесшабашность, вызов судьбе.
— Ну и что? Я не боюсь.
И с неожиданной силой он обнял Соньку, поцеловал в губы. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Охнарь сразу остыл, сидел пристыженный.
Снова он совсем-совсем одинокий бродил по комнатам и не знал, что делать, куда себя «засунуть». Впоследствии он пытался вспомнить, где слышал разговор двух мужчин, обрывки которого почему-то застряли у него в голове. В какой комнате это было? Только не в «зале». С этим разговорам в памяти у Леньки настойчиво вязался запах талого снега, редкий звук капели, словно падавший в самые уши, и то ощущение, как будто тебе забили нос, рот сырой ватой, которое его охватывало в туманную погоду. Значит, форточка была открыта? Ночь стояла мокрая. Скорее всего, он сидел один в темном чулане, а на крыльце во дворе стояли те двое и. тихо разговаривали. Потому что он и разгоряченными щеками и потной спиной чувствовал холодноватую свежесть. Выходная дверь на крыльцо была полуоткрыта; мужчин тех он не видел.
— Оба голоса ему были очень знакомы, чем-то дороги. Наверно, обладатели их вышли из душного «зала» на крыльцо покурить. Охнарь даже убеждал себя, что в памяти у него сохранился еле внятный запах папиросного дыма.
— Это не жизнь, — говорил голос более дорогой Охнарю. — Работаем по, мелочи, всё нас будто лихорадит. Нынче грабеж в переулке, через неделю какая-то случайная квартирка. Из-за чего рисковать? Я могу быть спокойным, что Хряк не наследит? Не могу. Разве он вор? Тряпошник. Биндюжник. О собственном ресторане мечту держит. Да и Калымщик… Готовы первого встречного раздеть. Грязный след воняет, его любая собака чует, того и жди, легавые пронюхают о нашей хазе. Говорю: «Не порите горячку. Обдумаем хорошее дело. Куш возьмем такой — три месяца гулять можно». Куда! Так и хватают, что под руку попадет. Из стоящих тут один Модька Химик. Этот — вор. Остальные — шваль. Нет, эта жизнь не на мой характер.
— Я и то смотрю: долго терпишь, — сказал второй мужской голос, тоже душевно близкий Леньке. — Я бы давно…
Речь внезапно оборвалась, послышался бухикающий кашель.
— Тебе-то что? Никем не связан. А мне нельзя. Ну Манька баба подходящая, да что вдвоем? Еще люди нужны. Только деловые. Вот я и говорю: в Уральске наши сходку устраивают. Встречал я Пана. Помнишь? Медвежатник. Говорил, что советская власть новые клинья подбивает: готовит амнистию. Всех блатных, кто добровольно явится в угрозыск, будут определять на работу. Понял, чем пахнет? Развалить хотят. Надо принять свои меры, не допустить. Еще на этой сходке опять
— Прибаливаю. Обойдутся без меня.
— Бpocь. Поедем. Важные вопросы. К твоему голосу прислушаются…
Больше Охнарь ничего не помнил. На второй, на третий день после гулянки Ленька пришел к выводу, что это были дядя Клим и Василий Иванович. Почему он не вышел на крыльцо посмотреть, кто там стоит? Может, глубоко в сознании понимал: эти двое специально удалились «покурить», чтобы потолковать без свидетелей? Понял, что ему лучше не обнаруживать себя? А может, как пьяный неизвестно зачем вышел в чулан, так и вернулся?
Что он потом делал в доме?
После нового провала в памяти Охнарю вспомнилась залитая вином скатерть, опрокинутая рюмка. Он сидел подперев голову руками и пел, невероятно фальшивя:
Помню, помню, помню я.
Как мена мать учила,
И не раз, и не два
Она мне говорила:
«Ох ты, сын, сыночек мой.
Не водись с ворами.
В Сибирь-каторгу сошлют,
Скуют кандалами».
Грудь его рвалась от тоски, горькие слезы лились по щекам, он стучал кулаком по одному и тому же месту стола, качал кудрявой головой и кусал губы, бормоча:
— Пропал я. Пропал. Ох, пропал. Совсем. Навсегда. Как Глашка. Пропал, пропал. Дурак же. Сам погубитель. Пропал.
Какая-то женщина (кажется, именно Глашка) утешала его, обнимая за плечо, целуя в щеку, а он вырывался, опять стучал по столу и плакал, и было ему необычайно горько и хорошо и хотелось умереть и вечно быть счастливым. Вспомнился ему вдруг родной флигель во дворе у набережной Дона, нежные ласковые руки матери; потом вспомнилась тетка Аграфена, предрекавшая гибель, если он не будет собирать уголь на железнодорожной линии; вспоминался еще большевик, что хотел послать его в Канев на Днепре к добрым людям…
Больше Ленька уже не помнил ничего. Не помнил, как его опять рвало, кто его раздел и положил на постеленную овчину. Все спуталось в его отравленном спиртом мозгу.
XIII
Через день после гулянки Охнарь проснулся оттого, что кто-то споткнулся о него и чуть не наступил на живот. Он приподнял голову: какая это стерва шляется по ночам? Тень удалилась в сторону кухни.
В доме было тихо, лишь слышалось похрапывание из-за двери «семейной» комнаты, где спал Калымщик. Стучали, рвались уличные ставни, в них лепил снег, с улицы доносились завывания метели, тяжелые удары ветра. В комнате было темно, холодно; от голландской печки еле тянуло слабым остывающим теплом.
Зашлепали босые ноги, из кухни возник Химик. В правой руке у него блестел фонарик, в левой он нес наполненный чем-то стакан.
— Ты, Модя? — Охнарь сел на овчине, зевнул, почесался. — А я думал: какая это задрыга? Полегшало?
— Пропотел. Слабость собачья. Хочу водки выпить, чтобы до пупка прогреться. Ходил по всем комнатам, слил подонки из бутылок. Может, и тебе, виконт де Охнарис, поднести глоточек?
Модька понес свою тарабарщину, — значит, в самом деле здоровье его пошло на поправку.