Леонардо да Винчи
Шрифт:
— Этот человек скоро совсем покинет землю.
В сумраке ночи, в молчании, при красноватом свете фонаря, он пошел проводить гостя с его свитою до ворот своего маленького замка.
Франческо Мельци стоял один перед мольбертами учителя. Пламя масляной лампы тускло озаряло лицо Иоанна Крестителя. У Иоанна, как у языческого бога, была неопределенная, даже, может быть, лукавая улыбка. Что ею хотел сказать художник? Мельци казалось, что этот проповедник нового учения любви и братства скорее похож на языческого бога Вакха… Но Мельци постарался отогнать от себя
И тут же рядом, задернутая тафтою, — другая улыбка, которая так часто притягивала к мольберту бросившего кисти учителя, образ давно ушедшей из жизни женщины, истинную душу которой сумел найти много лет назад великий художник…
* * *
В замке Клу с отъездом кардинала жизнь потекла по-прежнему размеренно, но Мельци заметил, что напоминание о родине взбудоражило маэстро, как бы нарушило его внутреннее равновесие, а в эти годы каждое волнение оставляет глубокий след.
Силы Леонардо слабели; тоска по родине подтачивала его. Франческо догадывался, что в памяти учителя все чаще воскресают воспоминания о более деятельном времени, когда он создавал свои лучшие произведения и когда записная книжка его быстро наполнялась меткими зарисовками и меткими рассуждениями. Все это осталось позади… А впереди… впереди… ведь и великих, гениальных людей не обходит естественное явление — старость, слабость, а в итоге — смерть…
Как часто теперь маэстро посещают приступы необъяснимой тоски, когда он часами сидит или лежит неподвижно и кажется, что он уже никогда не встанет.
Вскоре после отъезда кардинала он заболел и лежал в постели, около окна, чтобы лучше видеть природу в момент вешнего пробуждения. Весна радовала его даже здесь, на чужбине. Смотря на бледно-зеленые луга Франции, он думал о долинах Тосканы… Он чувствовал, что умирает.
И, лежа в постели, он говорил вслух, вспоминая прежние мысли, прежние записи:
— Старые люди, живущие во здравии, умирают от недостаточности питания, вызываемого тем, что доступ ему в жилы бражжейки все стесняется от постепенного утолщения стенок жил вплоть до волосных сосудов, которые первые закупориваются совершенно, и от этого происходит, что старые больше боятся холода… И эта оболочка жил производит у человека то же, что у померанцев, у которых кожура делается тем более толстой, а мясо тем более скудным, чем они старше становятся. И если бы ты сказал, что загустевшая кровь не бежит больше по жилам, то это неверно, потому что кровь в жилах совсем не густеет, непрестанно умирая и обновляясь…
Он лежал с открытыми глазами, устремленными в одну точку, как будто что-то читал.
13
Конец
Утро 23 апреля 1519 года было чудесное. На листьях ползучей розы, обвивавшей окно, блестели радугой капли росы, и чашечки ипомей, что закрываются с полдневным жаром, светились, как фонарики.
Франческо Мельци, как всегда, зашел к учителю узнать, как он провел ночь и не будет ли у него каких распоряжений. В последние годы он незаметно
Он застал художника в возбужденном состоянии, видимо, давно уже бодрствующим. Спустив ноги с кровати, Леонардо читал свои записи, читал вслух, что иногда делал, тихим, размеренным голосом, как будто подводя итоги жизни:
— «Хорошо знаю, что некоторым гордецам, потому что я не начитан, покажется, что они вправе порицать меня… я мог бы так ответить им, говоря: «Вы, что украсили себя чужими трудами, вы не хотите признать за мною права на мои собственные…» Не знают они, что мои предметы более, чем из чужих слов, почерпнуты из опыта… и я беру его себе в наставники и во всех случаях буду на него ссылаться».
И, помолчав:
— «Наука — капитан и практика — солдаты». «Нет действия в природе без причины; постигни причину, и тебе не нужен опыт».
Он кивнул приветливо головою, увидев ученика:
— А, Франческо! Открой пошире окно, впусти ко мне солнце! Земля оживает; могучие соки поднимаются по стеблям… Тысячи букашек просыпаются для жизни… А я — человек — умираю. Но в этом нет ничего ужасного, мой Франческо, потому что это неизбежно. И, если ты будешь мне возражать, это прозвучит, как фальшивая нота. Смерть для меня неизбежна; я не уверен ни в одном дне, ни в одном часе. И вот что, друг мой: не пугай никого, никому ничего не говори, отправляйся поскорее к нотариусу, мессэру Буро, призови его сюда, чтобы я мог продиктовать ему мою последнюю волю.
Мельци беспрекословно пошел за нотариусом.
Солнце еще не высоко поднялось, когда господин Буро подъехал к замку на своем сытом караковом жеребце. Перед ним был дом знаменитого итальянского художника, с водосточными трубами в виде волчьих голов, из раскрытых пастей которых струилась вода после весеннего дождя. Буро с благоговением поднялся по массивной лестнице.
Он вошел в мастерскую, стены которой были испещрены рисунками художника и его учеников. Среди уродливых, забавных карикатур бросались в глаза бешено летающие саламандры на золотом фоне работы Мельци.
Художник полуспал у окна, и нотариуса удивило спокойное выражение лица умирающего. Он точно прислушивался с любопытством к той внутренней работе, которая в нем происходила.
— Добрый день, господин Буро, — сказал приветливо Леонардо. — Не откажите взять на себя труд записать мою последнюю волю!
Буро вдруг стало почему-то неловко, хотя он давно уже привык к исполнению этой печальной обязанности. Он откашлялся, сел к столу и приготовился писать. Перо скрипело, выводя букву за буквой слова завещателя. Художник торжественно диктовал:
— «Поручаю мою душу всемогущему богу… Пречистой Марии, заступнику святому Михаилу, всем ангелам-хранителям и всем святым рая!»
Это было обычное в ту пору вступление к завещанию.
Голос Леонардо звучал ровно. Он обдумал все до мелочей, даже свои похороны… Он дарует, оставляя мессэру Франческо Мельци, миланскому дворянину, в благодарность за услуги и расположение, оказанные ему доныне, все книги, которые находятся теперь в его собственности, и другие принадлежности и рисунки, относящиеся к искусству и занятиям в качестве художника.