Леонид Андреев
Шрифт:
Эта встреча произошла 26 сентября 1907 года на первой — из двух — литературной «Среде», но уже не телешовской — андреевской. Леонид Николаевич, пока что не понимая, что веселый, доброжелательный, гостеприимный, хлебосольный и даже несколько фамильярный московский дух совершенно неприемлем ни в этом городе, ни в этой квартире, где от прежней — теплой и уютной — жизни в Грузинах остался лишь самовар Анастасии Николаевны, ни, главное, в нем самом, — наивно пытался привить московский образ жизни петербургскому литературному кругу: «В комнате — масса людей, почти все писатели, много известных… между ними чернеют провалы как за окном, и самый отдаленный от всех, самый одинокий — Леонид Андреев; и чем он милее, чем любезнее, как хозяин — тем более одинок» [343] . На этом вечере сам хозяин должен был прочесть свой новый рассказ «Тьма» и далее — будущий лауреат Сталинской премии и автор «Севастопольской страды», а в 1907-м — писатель Сергеев-Ценский — представить свой, только законченный, опус. Но, как расскажет Блок своей матери, «…у Андреева болел зуб, поэтому его новый рассказ читал вслух я. Были там все — Юшкевич, Чириковы, Сергеев-Ценский, Волынский, Тан. Из декадентов выбраны
343
Блок А. А.Памяти Леонида Андреева. Цит. изд. Т. 6. С. 134.
344
Там же. Т.8. С. 210.
Есть и второй взгляд на этот петербургский вечер, где Андреев, опять-таки по меткому блоковскому слову, стал определять художественную физиономию столицы. Сергей Николаевич Сергеев-Ценский, чей рассказ читался после андреевского, совершенно не принял «Тьму», и атмосфера, воцарившаяся в комнате, после того как Блок прочел рассказ, показалась ему откровенно фальшивой: «Андреев дал читать Блоку. Когда Блок закончил чтение, Андреев попросил его высказать свое мнение. Блок тем же торжественным тоном, что и читал, только с каким-то священным трепетом, ответил, поднявшись с места: „Леонид Николаевич!.. Вы — гениальный писатель… Все, что написано Вами до сего времени, — гениально. Но в этой вещи вы превзошли самого себя“». Сергеев-Ценский — эпигон, которого через некоторое время назовут «главным недостатком Леонида Андреева», явно недооценил рассказа, и поэтому и отклик Георгия Чулкова: «„Тьма“ — самая глубокая, самая всеобъемлющая, самая гениальная из всего, что вы написали» [345] — опять-таки вызвал у него лишь насмешку.
345
Сергеев-Ценский С. Н.Воспоминания // Октябрь. 1965. № 9. С. 212–213.
Да и вообще немногие в ту пору смогли по достоинству оценить этот текст, входящий ныне в круг лучших произведений Леонида Андреева. Блок, придя домой после вечера у Андреева, значительно умерил восторг, сообщив матери, что рассказ — «…не из лучших для Андреева. Есть великолепные места…». В стане Горького «Тьма» была единогласно признана дрянью. «Тьма — отвратительная грязная вещь», — громко объявил Максимушка urbi et orbi.Телешов, социально запрограммированный гораздо менее «Максима и его подмаксимовиков», попытался объяснить причину того, что «…за „Тьму“ на Андреева определенно обиделись». Объясняя свою позицию в воспоминаниях об Андрееве, московский литератор пытается проанализировать этот рассказ. «Революционер-террорист, скрывавшийся ночью от ловившей его полиции в публичном доме, встречает там озлобленную против всех „хороших“ людей проститутку. „Стыдно быть хорошим, когда я плохая!“ — говорит она аскету от революции. Это был голос самых низких низов, тех низов, где пребывали „раздавленные жизнью“ проститутки, воры, сутенеры, подлецы, мерзавцы, трусы. Они хотели равенства по-своему, и Андреев указал на пламенную ненависть этих низов ко всем „хорошим“, даже к хорошим революционерам, указал на ужас этой безнадежной „тьмы“, которая разобьет в черепки и втопчет в грязь все, что было выше их, даже революцию, если когда-нибудь эта „тьма“ будет призвана действовать. Но герой Андреева, потрясенный грозным видом неизбежной русской „тьмы“, теряет веру в революцию: она никого не спасет, пока существует „тьма слепых от рождения“. Действительно, после неудавшейся революции рядовая интеллигенция полезла в „тьму“. В особенности ударил по больному месту девиз „темноты“: „стыдно быть хорошим“, который приписали самому автору» [346] .
346
Телешов.
Несомненно, людям демократических убеждений не нравилась такая постановка вопроса: она не нравилась ни эсерам, ни социал-демократам, поскольку главным героем был бросивший революцию революционер. Особенно раздражало их то, что «правда революционера» была вдребезги разбита «правдой проститутки». «Тьма» не нравилась и народникам, так как выставляла их «святую святых» — угнетенный русский народ как скопище закомплексованных подонков и пьяниц. Она не нравилась символистам, поскольку Бог тут никого не спасал, да и вообще был, что называется, «не у дел». Мережковский заявлял, что автор «Тьмы» определенно находится «в сетях дьявола». Не нравилась «Тьма» и литературным критикам: здесь Андреев уже «по-взрослому», почти на равных полемизировал со светлыми образами «падших» женщин, созданными Достоевским и Толстым. Параллели были очевидны: встреча «борца за идею», назвавшего себя Петром, и проститутки Любы вольно или невольно проецировалась на отношения Раскольникова и Сонечки Мармеладовой, отражалась здесь и другая — уже толстовская — парочка: Нехлюдов — Екатерина Маслова. Но если падшие женщины у Достоевского и Толстого «вызволяли» души героев из тьмы, то в случае Андреева — падшая женщина своими идеями — наоборот — утягивала героя в беспросветную тьму.
Поначалу проститутка Люба оскорблялась, что выбравший ее для любовных утех господин объявил, что не нуждается в ее услугах, и просто завалился на ее мягкие подушки, чтобы выспаться после нескольких бессонных ночей. Проснувшемуся на ее кровати мужчине она объявляла, что углядела в его кармане револьвер и теперь донесет в полицию. Слова не знающего ни женщин, ни вина революционера о том, что он сражается за народное — и в частности — ее благо, возмущают проститутку до такой степени, что она сначала бьет человека, назвавшего себя Петром, по лицу, а потом из глубины ее души вырывается парадоксальная, вскоре ставшая классической реплика: «Какое же ты имеешь право быть хорошим, когда я — плохая?» Одной этой реплики хватило революционеру, который
Совершенно неясно, кстати, на что обиделись писатели-общественники: дело в том, что проститутка Люба прониклась-таки идеей революционной борьбы и незадолго перед арестом объявила проснувшемуся герою, что готова идти с ним на баррикады, но он-то уже «погасил огни и полез во тьму». Ограниченным кажется сегодня и заключение Мережковского: в своей последней статье «Абсолютная реакция: Леонид Андреев и Дмитрий Мережковский» это блестяще доказал поэт, переводчик и тончайший литературный критик Серебряного века Николай Максимович Минский. Минский, перечитывая «Тьму» уже в эмиграции, в 1937 году писал, что здесь у Андреева «заключается завет какой-то новой любви, с культурно-европейской точки зрения, может быть, и не понятной, любви как бы бездейственной и не греющей, а, на самом деле, наиболее энергичной и сжигающей». Подчеркивая, что Андреев является наследником «по прямой» не только Достоевского, но и Толстого и Герцена, Минский просто и убедительно «вычерчивал» линию наследования: «Чем оправдывалось русское народолюбие? Верой в православие — у славянофила Достоевского, в душевную святость — у Толстого, в общину — у Герцена… Какая из этих вер дожила до наших дней? Все они умерли; осталась лишь неоправданная и тем более страстная любовь, и ее глашатаем является Андреев. Но там, где умирает вера, рождается личность — и поэтому тьма Андреева кажется не непроглядной» [347] .
347
Минский Н. М.Абсолютная реакция: Леонид Андреев и Дмитрий Мережковский, Дата обращения 30.10.2011.
Почти та же «стена непонимания» окружила и новую пьесу Андреева «Царь-Голод». Как мы помним, еще на Капри он рассказывает Вересаеву о целом цикле пьес принципиально новой формы, «без реализма и символизма»: после «Жизни человека» были объявлены «Голод», «Война», «Революция». «Царь-Голод» был твердо обещан театру на Офицерской, все лето и сама Вера Федоровна, и ее брат — начинающий тогда режиссер — Ф. Ф. Комиссаржевский беспокоились о пьесе, которую Андреев намеревался закончить в августе. Поступали «слезные» просьбы и от других театров. Однако за целое лето он так и не смог перенести на бумагу уже сложенную в воображении драму. Лишь в октябрьском — очень коротком письме Максимушке Андреев упоминает о том, что «в шесть дней соорудил „Царя-Голода“ — кажется, вещь большая и серьезная. Сегодня читал на „Среде“» [348] .
348
Переписка. С. 300.
Пьеса эта задумывалась давно, одновременно с «Жизнью человека», еще в 1906 году Андреев упоминает о замысле в письмах обоим режиссерам МХТ: в его фантазии эта — новая пьеса — «сложная, громоздкая, декоративная почти до степени оперы или балета» [349] . «Царь-Голод» — вторая часть цикла драматургии новой формы, такой, «что декаденты рот разинут», как хвалился когда-то Андреев Горькому, — была закончена к осени 1907-го. Действительно, композиция пьесы, ее сюжет, язык реплик, почти полная обезличенность «хора» персонажей напоминают либретто оперы, думаю, эта пылящаяся в шкафу русского театра драма еще поджидает своего Берга или Сати.
349
Андреев Л. Н.Драматические произведения: В 2 т. Т. 1. Л.: Искусство, 1989. С. 504.
Причудливая фабула пьесы опять-таки не отражала ничьей персональной истории, это была история бунта голодных, жестоко подавленного сытыми: в Прологе три аллегорические фигуры Царь-Голод, Смерть и Время-звонарь сговорились устроить бунт голодных людей, чтобы, во-первых, накормить до отвала Смерть телами сытых, а во-вторых, восстановить справедливость на Земле; в последующих двух картинах — Царь-Голод, проповедуя среди рабочих и люмпена идею бунта, доводил до кипения «революционную ситуацию». Идущая за ними — довольно любопытная картина «Суд над голодными» являлась «последней каплей», эта трагическая карикатура на судилище была сделана со скрупулезностью бывшего юриста: здесь голодных — одного за другим — осуждали на смерть за украденный кусок хлеба, а хор сытой публики, пришедшей пощекотать свои нервы, как в римском цирке, обсуждал подробности внешности осужденных и вступал с ними в игривый диалог. И далее они — сытые — дрожали и прощались с жизнью, запертые бунтом голодных на прекрасной вилле. Однако Царь-Голод предал-таки голодных сытым, и в последней картине на красной — от пролитой крови — площади победители — как в музее — расхаживали среди трупов побежденных, а те вдруг — поднимали мертвые головы и открывали мертвые рты — и вот уже над площадью стоял ропот голодных мертвецов:
«Мы еще придем. Мы еще придем. Горе победителям». Пьеса заканчивалась практически так же, как и «Красный смех»:
«— Мертвые встают!
— Мертвые встают!
— Они гонятся за нами!
— Скорее!
— Бегите! Бегите! Мертвые встают!
Толкаясь, падая, сбивая с ног рыдающих женщин, с диким воем убегают. И, вытянувшись к убегающим всем своим жилистым телом, в исступленной, безумной радости кричит Царь-Голод:
— Скорее! Скорее! Мертвые встают!
Опускается занавес».