Лермонтов
Шрифт:
Через несколько лет, весной 1839 года, поздравляя Алексиса с рождением первенца, Лермонтов сделает другу такое признание: «Ты нашел, кажется, именно ту узкую дорожку, через которую я перепрыгнул и отправился целиком. Ты дошел до цели, а я никогда не дойду: засяду где-нибудь в яме, и поминай как звали, да еще будут ли поминать? Я похож на человека, который хотел отведать от всех блюд разом, сытым не наелся, а получил индижестию, которая вдобавок, к несчастию, разрешается стихами…»
Не правда ли, знакомый по «Молитве» мотив: «тесный путь спасения» – «узкая дорожка», которую Лермонтов сознательно, волевым усилием перепрыгнул?
Хотя уже тогда – и готовясь к прыжку, и в самый момент прыжка – знал, что это единственный путь, ведущий к земному счастью; правда, при условии, если искатель счастья может отправиться по «узкой дорожке», по «тесному пути спасения» – целиком.
Но
Лермонтов не случайно упоминает в письме к М.А.Лопухиной о нотах, которые надо бы ставить над стесненными «холодной буквой» словами: ему так хочется убедить дорогую Мари, а через нее и мадемуазель Барб не судить об его истинных чувствах по внешнему поведению. И этим как-то повлиять… нет-нет, не на окончательное решение относительно Варвары – такую ответственность Лермонтов взять на себя не может, ведь он уже отступился, отказался, перескочил через спасительную тропинку! Но хотя бы отсрочить решение ее судьбы до его отпуска, который все откладывается и откладывается, до приезда в Москву. Пусть хотя бы до тех пор все останется по-прежнему! Пусть ничто не переменится на Молчановке! Эта мольба об отсрочке, о великодушии безрассудна, безумна и находится в вопиющем противоречии со всем тем, чего автор дипломатического послания с такой волей и выдержкой добивается. И тем не менее в этом противоречии нет ничего необъяснимого, если рассматривать его не с точки зрения здравого смысла, а как одну из тех «загадок», на которые столь щедр «грозный», «чуждый уму» дух. Вспомните эпизод из «Героя нашего времени», когда Печорин, после дуэли, получает прощальную записку Веры:
«Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса… и пустился во весь дух… по дороге в Пятигорск… Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! – одну минуту, еще одну минуту видеть ее, проститься… Я молился, проклинал, плакал, смеялся… нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!.. При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете – дороже жизни, чести, счастья!.. Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно – ее видеть? зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться».
Тут суть не в сентенции: «гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно». Сентенция принадлежит разуму, уже приведшему мысли в обычный, будничный порядок, когда сердце опять подвластно уму и воле и поступками правят твердость и хладнокровие. Суть в том, что происходит с человеком, даже таким, как Печорин, – эгоистом и себялюбцем, когда он, силою внезапной, безрассудной и бесполезной страсти, оказывается выброшенным из привычного порядка.
Казалось бы, все другое: и ситуация, и характеры. А механизм внутреннего движения души, вырвавшейся из-под власти рассудка и здравого смысла, тот же, что и в письме к Лопухиной. Чего ему еще надобно? Ведь и так яснее ясного: все кончено между ним и его детской «мадонной». На что он может надеяться, отступившись, не расплатясь даже за два с лишним года верности и ожидания? Украдкой протянутая рука, быстрый, горький поцелуй? Больше-то не на что. Но вот ведь надеется, хотя бы на это… И напрасно. Он, Лермонтов, жил по одному календарю. А в Москве на Молчановке – по другому. Мария Александровна была недостаточно догадлива, чтобы правильно прочитать сказанное между строчками, но достаточно разумна, чтобы понять: один прощальный поцелуй ничего не изменит. Ни в судьбе ее младшей сестры. Ни в судьбе дорогого Мишеля. Господин Бахметев посватался. Его предложение было принято. 25 мая 1835 года состоялась свадьба Варвары Александровны Лопухиной и Николая Федоровича Бахметева.
По всей вероятности, мы никогда не узнаем, к каким аргументам прибегли родные Варвары Александровны, чтобы получить ее согласие на неравный и ничего хорошего не обещающий ей брак. Но мы имеем полное право предположить, учитывая характер дальнейших отношений Лермонтова с семейством Лопухиных, что особенного нажима не было, что решение приняла сама Варвара. Ведь, выходя замуж за сорокалетнего, малоинтересного человека, который ни при каких обстоятельствах не мог рассчитывать на ее сердце, она сразу всех освобождала. Лермонтова – от каких-либо обязательств, родных – от забот. Себя – от соблазнительных надежд на новую
Замуж шла – как в монастырь уходят: чтобы не нарушить полудетской клятвы, остаться верной единственной на всю жизнь любви. Видимо, и в самом деле была умна. И не только умом умна, но и душою – из тех, «которым рано все понятно», в том числе и про себя самих.
Не понял сути произошедшего, как это ни странно, Лермонтов. Сначала был только шок, вызванный неожиданностью.
Аким Шан-Гирей:
«В это время (дело было весной 1835 года. – А.М.) я имел случай убедиться, что первая страсть Мишеля не исчезла. Мы играли в шахматы, человек подал письмо: Мишель начал читать его, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить его, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: “Вот новость – прочти”, – и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В.А.Лопухиной».
И встала обида, под которую Лермонтов, моливший о великодушии, пытается подогнать самое невеликодушное из объяснений. Не только сам считает, но и открыто говорит, что брак Лопухиной и Бахметева сладили деньги – «серебро», «мильон». И это он, так хорошо знавший, как далека Варвара Александровна от подобных расчетов! Вот что пишет он Верещагиной, стараясь довести до сведения падшего ангела-хранителя свою оценку «измены», – реакция эта выглядит как разжалование из ангельского чина: «…Госпожа Углицкая… мне также сообщила, что m-elle Barbe выходит замуж за г. Бахметева. Не знаю, должен ли я верить ей, но, во всяком случае, я желаю m-elle Barbe жить в супружеском согласии до серебряной (курсив Лермонтова. – А.М.) свадьбы…».
Видимо, и письмо-то пишется прежде всего для того, чтобы сделать этот язвительный и во всех отношениях несправедливый намек. Варвара Лопухина в отличие от Екатерины Сушковой бесприданницей не была. И Лермонтову уже известно, отнюдь не из устных рассказов госпожи Углицкой, что вопрос о замужестве Варвары Лопухиной не досужая московская сплетня. Но ему так хочется, чтобы оскорбительный намек дошел до ушей «изменницы»! Ведь он, с его-то умением читать в умах человеческих, прекрасно знает Сашеньку. Знает, что ни добротой, ни сверхщепетильностью она не отличается. На это Сашенькино свойство – на ее коготочки и на злой ее язычок – и рассчитывает Лермонтов. И не понимает, что выдает себя с головой. Так больно, так опрометчиво бьют только ослепленные болью, помноженной на обиду, когда уже не разобрать, кто виноват, кто сделал ложный или, наоборот, единственно разумный в безвыходном положении шаг. Но тут судили не здравый смысл и справедливость, а чувство невосполнимой – навеки! – потери…
В.Грехнев, автор работы о психологических принципах «Княгини Лиговской», первым подметил весьма своеобразную особенность лермонтовского психологизма:
«Внешние движения персонажа, внешняя логика его поступков уже не опредмечивают (как это было в русской прозе долермонтовского периода. – А.М.) течение человеческих переживаний сколько-нибудь определенно и недвусмысленно… напротив: они маскируют эмоции. Взору доступна лишь обманчиво спокойная “поверхность” душевного потока, глубинные же струи его не выходят наружу. Поступок лишь отдаленно и лишь по контрасту намекает на глубину и силу душевного потрясения. Конкретный ход чувств, психологическая оценка ситуации – все это не восстановимо по ориентирам внешнего действия. Более того, кажется, Лермонтов-художник здесь усиленно подчеркивает расхождение внешнего и внутреннего в человеке, давая понять, что далеко не все в душевном мире личности может быть воплощено однозначным языком внешнего описания».
И далее: «Лермонтовское психологическое описание если и не разрывает окончательно связи поступка и переживаний, то, во всяком случае, показывает непрямолинейность этих связей, допуская двойственность истолкования одних и тех же фактов и зависимость их восприятия от позиции воспринимающего субъекта».
Все вышесказанное приложимо и к лермонтовской переписке 1834–1836 годов. По тонкости психологических нюансов письма тех лет не уступают лучшим страницам и «Княгини Лиговской», и даже «Героя нашего времени». Разрабатывая свой метод преображения житейского факта, Лермонтов проверял, испытывая корреспонденток, достигает ли цели исповедь, маскирующая истинные эмоции, исповедь, где описание поступков не связано с утаенным душевным движением, а только намекает на него, и чтобы разгадать этот намек, от адресата требуется умение читать не просто слова, но и то, что эти слова по тем или иным причинам скрывают.