Лес богов
Шрифт:
А пока распроклятущее бревно взвалишь на плечи, пока сдвинешь его с места, пока протащишь с полкилометра, а то и больше — скучно становится жить на свете. Так скучно — аж тошнит.
Я таскаю бревна день, два, три… Что же, черт возьми, будет? Если так продлится еще несколько дней то и мне, как и другим — каюк…
Только и думаю как бы избавиться от этих проклятых бревен!
ВОКРУГ ДА ОКОЛО
За возней с бревнами подоспела и пасха 1943 года —
В предпраздничную субботу мы работали только до обеда. После обеда милашка Вацек Козловский выстроил весь блок во дворе. Приветливо сияло и ласково грело апрельское солнце. Ах, как хорошо было бы понежиться немножко под его благодатными лучами!
Вацек подал команду:
— Zdejmoeac koszule! Ale predzej! — Снимите рубашки, живо!
Что же будет? Неужели он, дьявол, оставит нас на пасху и без штанов? От него всего можно ожидать. Но пока что ничего дурного с нами не происходит. Все спокойно. Козловский только приказал сесть на землю.
— Уничтожайте вшей, жабьи морды, бейте их! — кричал Вацек, размахивая суковатой палкой.
Вот оно что! Да здравствует Вацек, да благоденствует он до первой виселицы.
Пестро-желтым насекомым, этой божьей твари, мы устроили в великую субботу настоящий погром.
— Трак-трак-трак-трак — разносилась пулеметная очередь по всему двору. Тьма-тьмущая бедняжек-насекомых была уничтожена.
В первый день пасхи заключенные не работали. Вацек позвал нас литовцев в дневную резиденцию. Может он припас угощение по случаю праздника?
У дверей гостей встретили Козловский и несколько его напарников-бандитов.
— Покажите ноги — чистые ли? Уши. Хорошо ли их моете? — «санитарная комиссия» придирчиво осмотрела нас.
Поскольку наши уши и ноги выдержали экзамен на чистоту, Вацек заявил что в честь первого дня пасхи мы можем если хотим, посидеть в комнате на скамейке. Но тем у которых уши и ноги оказались не первого сорта, пришлось плохо. По случаю праздника неряхи получили и в ухо и в рыло. «Нечистых» выпроводили в умывальню и окунули в холодную воду. В дневную резиденцию они не вернулись…
Какой-то бедняга, гданьский каторжник, подарил нам, «чистым», одно крашеное яичко — да славится его имя во веки веков.
И мы отпраздновали пасху, как люди. Сидели под крышей на скамейках, и даже яичко у нас было…
Самый старший из нас трясущимися от волнения руками взял крашенку, разделил ее на тоненькие ломтики и, прослезившись, благословил каждого.
Символ, скажете? Но порой символ обладает могущественной силой и побеждает самую ужасную действительность.
В этот день обедать нам не хотелось. Мы были сыты ломтиками яйца. И как еще сыты!
То ли нас насытили тихо катившиеся слезы, то ли грустные воспоминания о родине, о близких, о братьях, о сестрах, о семье — история об этом умалчивает.
На второй день пасхи мы трудились только
Кто обладал установленным количеством пуговиц, тот считал себя счастливым. Ему ничего не грозило. Но у кого, скажем, одной не хватало, того гнали в умывальню и там торжественно, в честь великого праздника награждали десятью ударами в зад. Иной, потерявший пуговицу, еще пробовал объясниться:
— Я не знаю, где достать пуговицу. Мне такой пиджак дали. Я, пожалуй, украл бы пуговицу, но где прикажете найти иголку и нитки. Как же я эту украденную пуговицу пришью?
Таким за возражения и открытый протест прибавляли по случаю праздника еще пять палок.
Мои пуговицы в тот день были в полном составе. Я собрался было погреться на солнце, как вдруг почувствовал прикосновение чьей-то тяжелой руки.
Тык, тык — кто-то со спины тычет в дыры моего пиджака.
— Это что такое? — скривив челюсть, осведомился Вацек.
— Прорехи — ответил я дрожа. — Что же еще может быть? Такой пиджак я получил в кладовой.
— Ах ты, глист, — процедил Козловский и треснул меня по уху. — Почему, слизняк не залатал?
— У меня нет ни заплат, ни ниток, ни иголки…
— Червяк, — процедил Вацек и любезно удостоил меня еще пары тумаков.
Так и кончилась моя первая лагерная пасха.
После пасхи я с грехом пополам переменил специальность. Удрал из лесной команды и пошел корчевать пни.
Ну и житье там было!
Я выбрал себе пень, торчавший вдали от всевидящего ока начальства, и начал крутиться около него сгребая на всякий случай с корней землю и мох. Крутился день, крутился другой. На третий пожаловал ко мне толстобрюхий эсэсовец с вонючей трубкой во рту, руководивший корчевкой.
— Ах ты паскуда, где твоя благодарность? Даром хлеб казенный жрать захотел? Я покажу тебе, голодранец, собачий выродок, кузькину мать!
И пузатый прогнал меня к другому пню над которым, видно, колдовал до того не один мой предшественник. Земля вокруг пня была выкопана, но он еще крепко сидел в яме.
— Вытащи — приказал мне толстяк с вонючей трубкой. И тут работа была бы не так уж плоха. Влезешь в яму, прислонишься к пню — и не видно издали, что ты там делаешь. Беда в том что в яме стояла илистая, ржаво-коричневая, как нацистская форма, вода. Мои распухшие ноги были покрыты волдырями и ранами. Простоять с такими ногами двенадцать часов в холодной апрельской воде страх как неинтересно! Право же совсем неинтересно. Нет, нет. К тому же с моря дует промозглый ветер, чтобы черт его побрал! Обжигает, как удар кнута, продувает до костей, как будто на них нет ни пиджака, ни мяса, да еще облака гонит и брызжет на тебя спереди, поливает сбоку…