Лес богов
Шрифт:
— Полюбуйтесь, вора поймал! — объявлял маршал. — Что с ним прикажете делать?
— Дать ему в зубы, взгреть его! — отзывался какой-нибудь живодер из толпы. Удовлетворенный маршал собственноручно принимался за работу. Он колотил несчастного узника жезлом и сапогами. Угомонившись, Андрашек маршальски вопрошал:
— Правильно я поступил?
— Великолепно! Лучше не придумаешь! — снова кричал кто-нибудь.
Попробовали бы вы возразить! Андрашек не терпел инакомыслящих. Нет, крепка еще маршальская палка, есть еще порох в пороховницах!
Маршал избивал своих
Маршальская колонна состояла из уроженцев Польши и Латвии. Придя в Ганс, поляки отказались делить кров с латышами. Поляки утверждали, что во время переезда из Штутгофа в Гданьск латыши в ужасной давке и духоте, царившей в вагонах, то ли зарезали, то ли задушили девяносто их соотечественников. Латыши решительно отрицали свою вину. Поляки, — уверяли они, — сами задохлись, а кто кого резал — еще вопрос. Как там было на самом деле, никто толком не знал.
Маршал Андрашек не торопился с расследованием. Ему что — девяносто трупов с возу — возу легче. Экономия пуль, только и всего.
Одним словом, поляки, чертыхаясь, отказывались жить под одной крышей с латышами. Что же сделал многоопытный маршал? Он принял правильное решение: разделил их. И драться без надобности запретил. Изредка, конечно, Андрашек позволял им поколотить друг друга для забавы, но сам занимал место среди зрителей и наблюдал за ходом борьбы, в которой не должно было быть ни победителей, ни побежденных. Андрашек зорко следил, чтобы между противниками не произошло какой-нибудь несправедливости. Праведный был человек, большой законник, большой педагог!
В лагере латыши проявляли очень своеобразную, редко встречающуюся у других, черту характера. Они в основном были здоровые, крепко сбитые, ладно скроенные, как положено крепким хозяевам, молодцы. Правда, иногда и их косили болезни. Началось это еще в Штутгофе. Схватит, скажем, латыш какую-нибудь пустяковую болезнь — будь то простой бронхит или грипп в легкой форме, другой бы на его месте начхал на все, и болезнь прошла бы сама собой. Например, когда русский заболевал в лагере, даже тифом, он выздоравливал от любой пилюли, была бы только пилюля. Сыпняк они лечили и цинковыми каплями и помадой, — лишь бы лекарство! Они от всего быстро поправлялись. Крепкий народ эти русские! Латыши к болезням относились значительно серьезнее. Температура 38 ввергала больного латыша в ужас. Он тяжело вздыхал и безнадежно говорил:
— Дело худо. Умру. Примерно дня через три… И твердо держал свое слово. Если уж латыш сказал, что умрет — хоть ты ему сто пилюль скорми! Уму непостижимо, как это они ухитрялись. И кончались, главное, точно в назначенный срок. Сказал умру — свято. Латыши, они шутить не любят.
Так случилось и в Гансе. Жил с нами профессор Рижского университета, сын первого президента Латвии, Константин Чаксте, крепкий, жизнерадостный, умный, атлетического сложения мужчина, отличный товарищ. Вдруг он занемог. Температура поднялась до 38-ми.
— Худо дело, — сказал Константин. — Я долго не протяну.
— Ну, что ты, Константин, так глупо
— Я не шучу. Ровно через три дня меня не станет.
Ну кто мог ему поверить! Вдруг ни с того ни с сего умереть! фу, даже стыдно было слушать.
— Взгляни на моего друга Витаутаса, — подбодрил я его. — Он почти месяц лежит с температурой больше сорока и даже не думает о смерти. Только курит без передышки, — сосет трубку и ругается значительно больше, чем обычно.
Наша аргументация не поколебала решимости Константина.
Мы его убеждали по-хорошему, подшучивали над ним, обращались к его благоразумию, но он твердо стоял на своем.
— Умру. Непременно умру. Ровно через три дня меня не станет…
В один из вечеров он как будто приступил к осуществлению своего намерения: лишился сознания. Чаксте то проваливался в темноту, то оживал. Очнувшись, профессор выразил свою последнюю волю: продиктовал завещание. И снова впал в забытье. Чаксте ничего не ел. Ничего не понимал. Всю ночь бредил. Назавтра его свели какие-то судороги. Лицо перекосило. Он все время чертил руками круги в воздухе и крутил ногами, как будто ехал на велосипеде. Сознание не возвращалось…
И что вы думаете? Ровно через три дня его не стало. Константин Чаксте умер от какой-то странной и загадочной болезни.
За соответствующую мзду мы добились у Братке разрешения на похороны. Наш блок проводил милого Константина Чаксте в последний путь с честью. Мы положили покойника под крышей, на сквозняке. У тела профессора сменялся почетный караул. Латыши-эсэсовцы, проходя мимо, вытягивались в струнку. Мы вырыли могилу на пригорке, под березами. Гроба не достали. Пришлось довольствоваться листами раздобытого толя. В могилу, тайно от Братке, опустили бутылку с бумагой. На бумаге были перечислены фамилии участников захоронения нашего дорогого Константина.
После похорон начальство спохватилось:
— Позвольте, у профессора были золотые зубы. Куда вы их дели? Неужели, дьяволы похоронили вместе с ним?
Свидетели уверяли, что их выдрал могильщик француз, француз на допросе отпирался. Оскорбленный могильщик утверждал, что к краже золотых зубов не имеет никакого отношения и что их вырвали другие. «Другие» вопили, что у них, слава богу, свои зубы есть и что о зубах Константина Чаксте они и слыхом не слыхали…
Не найдя правды на земле, эсэсовцы кинулись искать ее под землей. В спешном порядке был выкопан труп профессора и проверены его зубы…
Приближение фронта заставило буйвола Братке и маршала Андрашека принять какое-нибудь решение. Они договорились, что отправятся со здоровыми узниками дальше, а остальных, немощных и недужных, оставят под опекой трех эсэсовцев-латышей в Гансе. Договор оставлял за эсэсовцами право удрать из лагеря когда части Красной Армии будут в десяти километрах от него.
Мы, настоящие и мнимые больные, в свою очередь тоже сторговались с эсэсовцами-охранниками. Мы намеревались после ухода Братке и маршала сразу отправиться своим путем — куда кому хочется. Однако решение Братке и наш сговор — все вдруг полетело вверх тормашками…