Лёшка
Шрифт:
— А что до этого делать? — спросил я.
— Быть начеку и спать, — ответил директор.
И я действительно воспользовался его советом.
Часа три спустя я снова шествовал к заводу, но уже не один. Мы с Мирошкиными волокли за деревянные повода-оглобли давным-давно невиданную в здешних местах колымагу, хлебный фургон старика Хомутова. Люди в годах, узнав фургон, останавливались и в знак приветствия поднимали руки.
Мы шли не одни. Орава помогавших нам мальчишек и девчонок текла вместе с нами, придерживая фургон на спусках и подталкивая на подъемах.
Вот и заводские ворота.
— Сезам, откройся! — завопили мальчишки.
Тетя Даша, вахтер, нажала кнопку, и ворота, отойдя в сторону, спрятались
Мы въехали во двор. Орава ребят кинулась было за нами, но тетя Даша была начеку. Замахала руками: «Кыш! Кыш!..»
Ребята в отместку тут же, как воробьи, вспорхнули на забор и засвистели, заулюлюкали, выглядывая меня и Мирошкиных.
Мы приткнули фургон к заводской стене в самом дальнем, «райском» уголке двора. Это не я придумал — райский. Это сразу всеми придумалось, когда уголок засадили акацией, сиренью, жасмином, и под ноги им, как дорогим гостям, бросили цветочный ковер.
С этого уголка и пошла у нас на заводе эстетика. Как-то в обед, оседлав пенечки, нарезанные нами из толстых бревен, мы проводили в уголке одну из своих комсомольских летучек. Внимали делам будущим и наслаждались плодами дел минувших: роскошным ковром из живых цветов. Мы их сажали, цветы эти, в начале месяца при консультации старика Хомутова. Консультанта нашла нам Мирошкина. Она же и пристыдила его, воззвав к рабочей совести, когда консультант посягнул на вознаграждение.
Подошел Иван Иванович. Покивал всем, приветствуя, и вздохнул.
— Это бы разноцветье да в цеха! — Присел, погрузив пенечек в землю, как в масло, и продолжал: — В старину работящим говаривали: «Бог в помощь!» Но, — подняв палец, — установлено, как непреложный факт, — бога нет, и работящим, кроме себя, вроде бы и рассчитывать не на кого. Ан есть! Цвет — наш бог… А ты, Куликова, воздержись и не смейся над тем, что только кажется смешным, — мягко осадил Таню-пекаря, — и твоим и моим, между прочим, предкам, далеким правда, смешно было слышать, что земля… круглая! Круглыми, мол, только дураки бывают. И вот, кто утверждает, что земля круглая, сам круглый дурак!.. Ладно, простим предкам. Они были людьми непросвещенными. За непросвещенность простим. Но нам непросвещенность непростительна. Ни в чем. Ни в хлебопечении, ни в науке, ни в технике, ни в эстетике. Сейчас не знать ничего из этого — все равно что жить с завязанными глазами и ушами, забитыми ватой. Радио, телевидение, книги, газеты, журналы… Смотрящий да видит! Слушающий да слышит! — И без перехода: — Красный цвет. Приметы: повышает трудоспособность при кратковременной работе. Зеленый цвет — хранитель ритма при долгой занятости. Зеленый, синий, розово-желтый и зеленовато-желтый — цвета покоя. А если, не перестраивая, коридор удлинить надо или потолок поднять? Тут без голубого и зеленого не обойтись. А вот красный и коричневый, наоборот, уменьшают объем, создают уют.
В боковом кармане у директора вдруг что-то зажужжало, и он достал крошечную, похожую на миниатюрный транзистор, коробочку.
— Иван Иванович, — сказала коробочка голосом директорского секретаря Маши, — вас Москва!
— Иду! — сказал директор. Покивал всем и ушел, вызванный к телефону но заводскому радио.
Мы еще посовещались и по сигналу разошлись по рабочим местам.
С тех пор немного прошло, но бытовку мы уже успели преобразить цветами покоя — розовым и желтым.
…Я смотрел на драный, обшарпанный фургон и видел в нем блещущий новизной и лаком «Передвижной клуб-музей ведовского хлебозавода». Эту надпись мы пустим с одного бока, а с другого напишем «Добро пожаловать». Поставим фургон на резиновый ход, скинув деревянные колеса с ржавыми ободьями, поселим в нем старинную утварь для домашнего хлебопечения, украсим фотографиями современного хлебного производства, установим кинопроектор, радиолу, магнитофон и будем разъезжать с ним по школам и гарнизонам, фабрикам и совхозам
Я разматываю проволочный узел, которым стянуты дверцы фургона, распахиваю их и заглядываю внутрь. Затхлый, застоявшийся воздух бьет в нас мышиным запахом. Не беда, промоем, прожарим, выскоблим… Пол — хоть и пылищи на нем! — цел и гладок от лотков, которые всю войну — да еще перед ней сколько! — сновали по нему с хлебом-грузом и без него, порожние.
Справа у борта какой-то черный шарик. Может быть, засохший и почерневший от времени колобок? Нет, судя по всему, колобок железный. Силюсь сковырнуть — не поддается. Вооружаюсь садовой лопатой, но и лопатой под него не подкопаешься, сидит прочно. Приварили его к днищу, что ли? Рассердившись, замахиваюсь и бью по колобку лопатой.
Что за черт? Пол в кузове вдруг встает на дыбы и распахивается на две половины, как створки раковины.
Шарю рукой в подполье и нащупываю какой-то сверток. Вытаскиваю. Что-то, по толщине, вроде буханки, завернутой в клеенку, и крест-накрест перехваченной бечевкой. Трухлявая от времени, бечевка расползается у меня в руках. Я разворачиваю клеенку, и глаза у меня лезут на лоб: передо мной, на клеенке, целый банк денег. Сколько их? Тысяча, десять тысяч, а может быть, и все сто? Не знаю. Никогда в жизни не видел столько денег сразу. Правда, пользы от них как от козла молока — они были в ходу до денежной реформы, но все равно, кто и зачем спрятал их в тайник? В том, что это тайник, я уже не сомневаюсь.
Заворачиваю деньги в клеенку и иду с ней к директору.
— Температура?
— Сто!
И снова:
— Температура?
— Девяносто!
И вздох облегчения среди «лечащего» персонала: падает! Значит, лечение уже помогло и температура у больного упала. Упадет еще на десять — пятнадцать градусов, и вполне можно будет приступать к хирургическому вмешательству. Хирурги уже наготове. Один другому под стать: в ватниках, валенках, зимних шапках. Хирурги? Нет, конечно. Это я так, для красного словца. И про лечение и про хирургов. А на самом деле мы слесари-механики. И наш больной не человек, а моя печь. Как я, пекарь, попал в слесари-механики? А вот так, взял и попал, сказав, что раз печь моя, то мне первому и лезть в нее. А что касается устройства печи, как внешнего, так и внутреннего, то ни один анатом не сравнится со мной в знании ее организма. Организм печи, сказал я, знаком мне до последней косточки. И я не хуже других — да чего там не хуже — лучше других! — знаю, как эту косточку вправить, если она вывихнулась из своего сустава. А если кто не верит, сомневается и желает проверить мои знания по программе специальных предметов, то пусть возьмет эту программу, и посмотрим, удастся ли ему прокатить меня по билету: «Устройство, назначение и способы наиболее целесообразной эксплуатации оборудования», или по другому билету: «Использование и внедрение нового оборудования, инвентаря и механизмов на хлебопекарных предприятиях», или, наконец, по третьему билету: «Правила техники безопасности при работе и уходе за отдельными машинами и аппаратами». Ах, меня не хотят экзаменовать, мне и так верят? Тогда я первым лезу в печь…
— Температура? — в который раз осведомился Иван Иванович, и дежурный у печи тут же откликнулся:
— Восемьдесят пять!
— Вентилятор?
— Машет, как птица!
Продуть печь вентилятором — это директор придумал. Выигрываем целые сутки! Он, как кот, мало что не облизываясь, только что ходил возле печи и все к чему-то примеривался. (Я похолодел, догадавшись. Примеривался, чтобы самому лезть в печь!) Помрачнел и отошел, сообразив, что не протиснется. Не те габариты. Ни у него, ни у печи. А у нас — у меня и двух других, подлинных слесарей-механиков — габариты вполне подходящие. Мы, тощие, не то что в печь, в игольное ушко пролезем…