Лестница в бездну
Шрифт:
На чью же сторону нам стать — с наслаждением и ужасом предвкушающих последний акт трагедии Муз или матерого скучающего психиатра?
Я беру в руки психиатрическую точку зрения на болезнь Ницше [1] и с недоумением поворачиваю ее во все стороны. И со всех сторон делать мне с нею решительно нечего. Опровергнуть ее нельзя: она гласит, что этот человек просто сошел с ума, диагноз ему такой-то, а может, и такой-то — точно неизвестно, но только потому, что у нас, психиатров, нет полной и достоверной информации об анамнезе. Люди иногда сходят с ума; это, знаете ли, бывает — то один сойдет с ума, а то другой. Почему бы этому не случиться и с Ницше? Высокоразвитый интеллект или, скажем, большой художественный дар ни от чего, знаете ли, не гарантирует, а, скорее, повышает риск психического заболевания: психика, понимаете, перенапрягается, ну и… Вот, например, и Гёльдерлин… Примерами такого рода кишит мир науки и искусства. Ведь, кстати, автор (то есть я) сам рассуждал
1
О Юнге я тут не говорю: в своих опубликованных сочинениях он высказывался на этот счет часто и охотно, но только по случаю, мимоходом и, видимо, нарочито неопределенно. Тексты же его семинаров 30-х годов о «Заратуштре», от которых можно было бы ожидать толка, не опубликованы и мне недоступны (пять машинописных экземпляров хранится в Цюрихе и Нью-Йорке).
Хватит! Возразить на все это с точки зрения разума нечего, и кто хочет, может ее разделять. Упреков он не услышит — и с блаженной улыбкой будет лелеять свою очень чистую совесть. Хотя, пожалуй, нет… Не совсем чистую… Кажется, какой-то почти незаметный, но зловредный червячок ее все-таки проедает, точит. Этот червячок — мысль о случайности, сразившей вот именно его, Фридриха Вильгельма Ницше, который совершенно случайно мог получить дурную наследственность с отцовской стороны, или случайно оказаться носителем спирохет, или случайно, словно обычный человек, приобрести какое-то сложное нервное заболевание, мучившее его годами и в конце концов перешедшее в клинико-психопатическую стадию. Несчастный, так сказать, случай… Но у случая всегда нечистая совесть и бегающие глаза. И как-то от этого на душе у нас становится скверно…
А чтобы не было так скверно, возьмем-ка мы и отбросим мысль о случайности вообще. Не было случайности, а было просто перенапряжение нервов и психики в целом, вот он и не выдержал. Про себя же, может быть, будем с легким злорадством думать: а вот не перенапрягайся, вообще не надо напрягаться, ишь, тоже нам нашелся, нечего было «высовываться»… Но мы никому не скажем об этом, неудобно ведь: как-никак Ницше — гений, общепризнанный титан мысли, о нем говорится в любом учебнике, о нем постоянно пишут, говорят и болтают, и есть обширная библиография работ о нем, занимающая целый большой том… Ницше — это солидно (в заманчивой дали нам мерещатся премии и должности). «Ницше — фигура знаковая!»
(Последние слова раздались наглым, но отчетливым, металлическим писком откуда-то у меня со стола. Я растерянно оглядел его поверхность и вдруг, к своему досадному удивлению, увидел на ней что-то в высшей степени нелепое: крошечную фигурку человечка, вопящего комариным голоском и, вопя, подпрыгивавшего, а иногда зависавшего в воздухе, но продолжавшего пищать, безобразно кривляясь. Я изумленно вгляделся. Человечек был лет тридцати пяти, до невозможности модный; глаза его скрывались за большими черными очками, тонкая ухоженная бородка окаймляла узкую нижнюю часть лица, а еще скромная, но отчетливая плешь приятно украшала его чело. И при каждом прыжке мелко подпрыгивало его уже намечавшееся сытое брюшко, а из-под ног сыпались бледные искры. Ни дать ни взять гофмановский Левенгук. Или, может, Сваммердам. Одним словом, какой-то очень «модерный» Сваммергук. Правда, помоложе и то ли кандидат неясных наук, то ли журналист, то ли деловой человек с неопределимым источником доходов — теперь они уже часто почти неразличимы. «Уйди, исчезни, брысь отсюда!», — крикнул я. Но человечек не унимался: он продолжал кривляться и теперь понес уже совершеннейшую собачину, из которой я различал только отдельные вываливавшиеся из нее слова, вроде «мессидж», «супер» и снова «знаковый», — и еще что-то, кажется, о Фрейде, короче говоря, полную ахинею. «Ах ты, мелкий мерзавец, я тебе покажу знаковый!», — заорал я в полную силу, не сдержавшись, и чуть не задохнулся от злобы. Руки мои затряслись, когда я взял в них первую попавшуюся толстую книгу, чтобы прихлопнуть беса, теперь уже откровенно плававшего в воздухе над столом и наглевшего на глазах. Тяжелая книга — кажется, какой-то словарь — с силой и глухим стуком опустилась на него, чтобы стереть в порошок, уничтожить, вбить в стол. Но он, словно малый мутный пузырь под тонкой пленкой, немедля всплыл сбоку, совершенно невредимый и пищащий еще наглее. От ярости у меня потемнело в глазах, и я проснулся… Господи! Да я просто заснул за работой — и что за отвратительный сон меня сразил! Я поглядел на всякий случай туда, где он разыграл передо мною эту гадкую сцену, — разумеется, никого там уже не было, мелкий бес ушел. Вот только книга, та самая, которой я так безрезультатно орудовал во сне, лежала точно на том же месте, где я опустил ее на беса…)
Я
Куда интересней, а главное, в любом случае куда плодотворней обратиться к совсем другой гипотезе, которую я собираюсь здесь изложить. Эта гипотеза будет, положим, не вполне «разумной» — но зато она способна дать более убедительную, законченную картину жизни нашего героя или, лучше сказать, полную перспективу этой жизни как удачного процесса самостановления, в котором нет места слепой случайности, но есть место зрелой и зрячей судьбе и ее разговору с человеком. Может быть, она способна извлечь музыку судьбы из глухого, слитного шума жизни…
Итак, я буду исходить из уже намеченной мною перспективы, с одной стороны, и, с другой, — из некоторых не бросающихся в глаза ницшевских текстов, особенно поздних (и, разумеется, из их духа), которые могут послужить стрелками, указывая туда же, куда перст и перспектива судьбы.
* * *
Тема, которую я начинаю теперь (музы замерли и слушают, поджав губы), уже звучала здесь прежде: дважды она была ясно слышна на первом повороте нашей лестницы в бездну и несколько раз — в партии Ницше, как побочная и еле различимая. Сейчас она станет единственной темой — но в ней будут отдаваться эхом все темы, уже прослушанные нами: они будут то сливаться с основной, то образовывать ее ракоходные контрапункты. Звучит она ближе к концу моей книги и «одновременно» в самом конце жизни ее героя — такая диспозиция в некотором музыкальном смысле символизирует незамкнутость этой жизни ее концом. Я говорю, конечно, о теме жертвы.
Что мне теперь сделать, чтобы не быть освистанным музами? Начну с того, что попробую выяснить, как менялось отношение Ницше к перспективам своего успеха в борьбе с матрицей, — я говорю «выяснить», потому что это отношение было не таким уж очевидным. Ведь тексты законченных книг мыслителя — я имею в виду те, что написаны после «Заратуштры», — полны прежней боевой бодрости и силы. Мало того, эти силы накапливаются, о чем можно судить и по тому, что в ход идут все новые средства: к идеям, мифологическим образам, к педагогико-терапевтическим приемам воздействия на матрицу добавляются мировоззренчески-поведенческие программы, их внедрение в сознание читателя через текст (такие программы — имморализм, «активный нигилизм» и напоследок даже попытка ввести цинизм как программу).
Но чем больше Ницше познавал матрицу, тем лучше начинал различать ее невиданный, дьявольский масштаб, ее могучую чугунную силу и хватку, ее почти всемирные железные корни. Он уже пробует говорить о ней в псевдоапокалипсическом стиле, пользуясь такими оборотами, как «пришествие» нигилизма, христианства, демократии и т. д. Он уже чует неладное, он, кажется, уже подозревает, что никакого воинства за ним как «герольдом» антиматрицы нет и не предвидится (и, возможно, в его памяти иногда всплывает знаменитая дюреровская гравюра [2] ), а все его атаки не более результативны, чем попытки резать ножом воду. Разумеется, эти ощущения и мысли пришли к нему не извне, в виде хоть какой-нибудь ответной реакции — на нее он, тогда еще мало кому известный автор, рассчитывать никак не мог, а изнутри, в итоге своего воинского познания матрицы.
2
Та самая, где герой изображен невозмутимым всадником, не уделяющим ровно никакого внимания своему опасному, очень опасному соседу. С неудовольствием вспоминаю, что при входе на лестницу нечаянно переврал ее название; но бежать обратно ради его корректуры я не буду, дело не ждет.
Думаю, и думаю с уверенностью, что в глубинах его души уже поселились разочарование в своей стратегии и даже отчаяние, на которое я намекал раньше. Мою уверенность подкрепляет такое высказывание, сделанное осенью 1885-го (в порядке сугубо приватной записи «только для себя»): «Вообще говоря‚ хорошо бы‚ чтобы вокруг меня были глубоко и тонко чувствующие люди‚ которые хоть как-то защищали бы меня от меня самого‚ да еще и умели бы подбодрить: ведь тот‚ кто думает о таких вещах‚ о каких приходится думать мне‚ всегда ходит по самому краю бездны самоуничтожения» (KSA, 12, 1 [1]).