Лета 7071
Шрифт:
— Милую!.. Милую!.. Милую!..
У дьяка от боли выступили слезы. Федоров сошел с крыльца, остановил царевича, с укоризной сказал ему:
— Постыдно и грешно, царевич! Бог велит старших уважать.
— Он холоп мне! — капризно топнул ногой царевич. — Ты — також холоп! Не хочу тебя слушать! Подать ему топор, — указал он властно на Щелкалова, все еще стоявшего на коленях в тревожном и жалком оцепенении.
Сава торопливо поднес дьяку свой топор.
— Ступай за мной! — позвал его царевич и повел к снежной бабе. Щелкалов покорно пошел за ним следом, держа перед грудью, как что-то священное, Савин топор.
Перестали визжать пилы, унялась стукотня на крыше… Артельщик, державший прилаженную
Царевич подвел Щелкалова к снежной бабе, ткнул пальцем в ее безглазую голову и злобно сказал:
— Се враг наш — боярин Горбатый!
Щелкалов попробовал улыбнуться, но царевич пронзительно крикнул:
— Руби ему голову! Руби! Руби!
Щелкалов неуклюже, от живота, мотнул топором и снес снежную голову.
Царевич радостно завизжал, запрыгал, принялся растаптывать разлетевшиеся комья.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Москва ждала возвращения царя. Долго жила она в безвестии, томилась, роптала, взбудораживаемая нелепыми и злыми слухами, веря им тем больше, чем меньше в них было правды. Проскачет через Китай-город к Кремлю крупным наметом всадник, а по Москве уж пойдет: «Беда!..» И начинают приплетаться к этой ниточке другие нити, и столько приплетется, такой клубок намотается, что даже самые спокойные и разумные не выдерживают, идут на торг, а на торгу всегда имеются охотники пошуметь, подурить, поерепениться — глядишь, и прет уже толпа к Никольской или Фроловской стрельнице… Соберется тысяча-другая — уйми-ка их!
Бояре, оставленные царем в Москве «для градского бережения», уж-уж настрадались в эту зиму, не зная, как успокоить чернь. Мстиславский, умевший говорить с людом и не раз усмирявший его, — и тот перестал выходить за ворота, говорил со стрельницы, потому что с каждым разом толпа становилась все злобней, все угрозливей, все неуемней.
Поначалу собирались, чтоб узнать какую-нибудь весть о царе, потом стали покрикивать: «Куда царя подели?» А дальше и вовсе страшное понеслось: «Разбивай богатинные анбары! Доставай корм!»
Нынешняя зима была трудная, полуголодная: летний недород да большие поборы на войну заставили многих повыскрести все сусеки в своих закромах, вот и нацеливала чернь свои голодные глаза на боярские амбары.
Пришли на Москву вести о «голодном разбое тяглых людей» из других мест — из Обонежской пятины 131 с Пошехонья, где поселяне разграбляли монастыри и даже убивали игуменов. В Пошехонье был убит Адриан, основатель Адриановой пустыни… Губные старосты доносили из Пошехонья, что ими учинено дознание тому разбою и пойман зачинщик — Ивашка Матренин, который в оковах отправлен в Москву для боярского суда. А в приписке к донесению старосты сетовали на то, что «царь и великий князь велел имати с сох по двенадцати рублев, и оттого христьянам тягота настала великая».
Бояре сидели в Кремле, как в осаде, и ждали голодного бунта. Митрополит Макарий хворал… Он-то уж смог бы урезонить смутьянов, но Макарий хворал, хворал еще с осени, и с каждым месяцем все тяжче и тяжче.
Никогда еще Москва не оставалась так беспризорна — ни царя над ней, ни митрополита!
Царь и раньше часто и надолго отбывал из Москвы — на моления, в походы, но митрополит жил в Москве почти безвыездно. Добрая рука митрополита и святой крест в ней имели над Москвой не меньше власти, чем царь со своими боярами и войском. Нынче же над московитами не было ни той, ни другой руки. Смута лезла изо всех щелей. Бояре ничего не могли предпринять: в Москве не было войска. Был хороший, умелый воевода — Шереметев, единственный, кто смело и открыто продолжал ездить по Москве, — но
И он добился своего… Бояре понатерпелись страху, да и неизвестно, чем бы все кончилось, не исхитрись Мстиславский и не отыщи средства, которым удалось поуспокоить разошедшуюся чернь. Мстиславский отправил Шереметева переписывать оружие по слободам и сотням. Когда начинали переписывать оружие у жителей, значит, ждали под стены города сильного врага.
Мстиславский правильно рассчитал: стоит только всерьез напомнить о грозящей Москве опасности, и перед лицом этой опасности все смуты уймутся. Так оно и вышло: Шереметев проехался с князем Вяземским, с окольничим Темкиным да с писцами из Разрядного приказа по Бронной слободе, повыпытал в каждом дворе — кто какое оружие держит, заставил писцов записать — все, вплоть до рогатины, и уж на третий день Москва утихомирилась. На торгу, в Зарядье, в Китай-городе как-то сразу поопустело, обезлюдело, не стало лихих, бездельных людишек, шатавшихся целыми днями по торгу и выжидавших какой-нибудь заварушки; с Ильинки, с Варварки, с Никольской уже не скатывались на торг толпы покровских да сретенских посажан, которые всегда и зачинали бучу, а когда Шереметев во второй объезд объехал Гончарную да Огородную слободы, Москва и вовсе притаилась: тревожное затишье вновь вернулось к ней. Над Гончарной, над Кузнечной, над Звонарской слободами погустели дымы — слободчане налегли на работу. Поугомонились, попритихли, как вымерли, сретенские, покровские, евпловские сотни и полусотни: сильней всех шумели, зато и сидели теперь тише всех. Даже купцы осмелели — повыезжали на торг с гостиных и постоялых дворов, где отсиживались все то время, пока на торгу буйствовала чернь.
Шереметев «для пущей устрастки» — продолжал объезжать слободы.
— Нешто стоять нам на крымца? — допытывались у него слободчане.
— Ежели подступит — так и стоять, — уклончиво отвечал Шереметев.
— Лихо!..
— Вам бы шуметь да смутьянить… То — не лихо?!
— Без шуму, воевода, и брага не закисает!
— Ну пошумите, поеборзитесь! Прискачет корноглазый гость — куды головы свои поденете? В Кремль проситься станете?! А как вас, татей 132, в Кремль-то пущать?
— Нешто прискачет? — ужасались слободчане.
— Ай вести дошли?..
— Вести — петух на насесте! — уклонялся Шереметев. Его, старого ворона, трудно было вынудить даром каркнуть. «На одних подметках семи государям служил!» — говорили про него на Москве — и не зря говорили.
Ездил Шереметев по слободам, сеял тревогу средь черни, отвлекал ее от лихих намерений, а у самого в душе псы выли. Возвращаясь из объезда, утягивал он в укромный уголок Мстиславского и выпускал на него этих псов:
— Не поздравится нам от государя, боярин, ежели прознает он про сие наше самовольство.
— Бунт учинится — вовсе не поздравится, — увещевал его Мстиславский. — Неужто мы дурное измышляем?
— То — по нашему разумению, боярин… А по его?.. Как по его разумению будет? Вяземский со мной ездит, а рожа его — хоть собакам кидай! Негодная рожа… Понесет он на нас с тобой государю.
— На то и шлю его с тобой, чтоб нам перед государем оправдание было. Да вернется государь с победой — все радостью затмится!