Лето бородатых пионеров (сборник)
Шрифт:
– Да вы оба правы! – неохотно проговорил Крутов. – Только великое или хотя бы сколько-нибудь стоящее создается на изломе, на крике, на боли. Чем невыносимей была боль, тем улыбчивей и покойней казались наши несчастные классики.
– …и вывели целый народ на такую высокую духовную орбиту, что с нее при всем желании не соскочить. Шучу! – Розанов расстегнул рубашку. Несмотря на открытые окна, было жарко. Апрель тогда притворялся июнем.
– По-моему, все мы – психически ненормальные, – продолжал Леша. – И где здоровый юмор? Жизнелюбивое мироощущение? Дай нам волю, год бы просидели в какой-нибудь затхлой норе и спорили бы, не обращая внимания
– Не кощунствуй! – сказал Лепин. – Это священная черта национального характера.
– Ну да, ну да… Посмотрите на Крутова! Попробую живописать его выражение. М-мм… Чулок, некогда мечтавший об изящной ножке, но вынужденный быть набитым пошлыми мятыми рублями! Признайся, Мишкинс, угадал?…
– Я вот иной раз думаю, – отрешенно произнес Крутов. – Замызганные пивняки, облупившиеся заборы, всепроникающий бардачок-с… Может ли быть иначе при таком нашем характере, ценящем духовное общение неизмеримо выше стремления к абсолютному комфорту? Мы никогда не станем протирать часами полировку – это требует слишком много времени…
– Станем, станем, уже который год протираем, – вставил Леша.
Но Крутова сбить было невозможно.
– Мы самобичуемся, – продолжал он, застегиваясь и глядя в одну точку, – цокаем языком при виде «ихнего» аккуратизма. Но в глубине-то души он у нас порождает глухую тоску, зевоту безудержную. А? Этот внешний аккуратизм слишком часто означает самоуспокоенность, убежденность в том, что он и есть предел гармонии и оправдание конечное. А там ведь, под блестящей коркой, может что угодно скрываться – как черви под гипсом. Главное – самоуверенная высокомерная тупость…
– Ох, будто у нас ее не хватает, – вздохнул Розанов.
– Погоди, погоди! Мы ругаем себя за неряшливость, пьянство, неорганизованность. И разумно это, и правильно. Однако ж не есть ли все это – неизбежная дань за наши иные, скрытые от чужого глаза, да и от своего порой, увлеченности и таланты?…
– Да, конечно, – снова усмехнулся Розанов – мы так высоко их ценим, что считаем ниже своего достоинства употреблять их всуе, даже вообще употреблять. Еще скажи: «Не потому ли в минуты испытаний мы удивляем мир?» И расплачься. Мишка, Мишка, ты ли это! Ты признайся, спал последние ночи?
Вопрос был резонным. Фиолетовые полукружки вдавленно зияли под черными глазами Крутова.
– Продолжай. Спал я.
– Так вот, – спокойно продолжал Розанов, – нет гарантий, что русский генератор работает на вечном двигателей и сам собой, нету их! Нет гарантии, что его можно оставлять без попечения – мол, сам собою восполнит, восстановит. Нет гарантии, что мы можем запускать хотя бы пьянство – мол, национальный инстинкт остановит у предела. Роковой может стать даже самоуверенность момента, – как мгновение сна у шофера, который шпарит по шоссе под сто. Для нас самоуверенность разудалая, бесшабашная, «посленасхотьпотопная» несравненно опаснее самоуничижения, никогда не доходящего до глупости в гордом нашем сердце.
– Ну, это бы я не утверждал, – вставил Крутов, сдерживая улыбку.
– А ты вспомни, сколько раз нас захлестывало «здоровое презрение» к аккуратности всяких «колбасников», «лягушатников»? На кой ляд, скажи на милость, переться наощупь во мраке, когда у тебя в руках «летучая мышь», которую стоит только включить?… Постой, ты что, меня дразнил?
Крутов сверкал всеми своими желтоватыми зубами.
– Иди
– Ты все правильно говорил, я просто хотел тебя раздухарить. А то сидим, квелые: «литература – дура»…
– Может, ты и насчет Афгана… пошутил? – спросил Коля.
Крутов сразу сжал губы.
– Ну тогда, мужички, надо выпить… – Шеин волновался, шуршал салфеткою, – за наши «четверги». Это, как я понимаю, последний?
Все четверо встали.
Через два дня в этой же комнате Саша Лепин листал книги с Мишкиными закладками и прочитывал указанные там страницы. Крутов в это время был уже далеко.
V
Тот давний четверг был их последним «четвергом». То, что тогда говорилось, на долгие годы врезалось в память, служило точкой отсчета их сомнений или убежденности.
Будто продолжая еще те разговоры, Лепин принялся было строчить в пухлой девяностокопеечной тетради. Но вдруг остановился. Посмотрел в окно. Медленно стал выводить шариковой ручкой с искусанным колпачком: «Пот у глаз смешался с тушью…Скучно, скучно, скучно!»
Городок, третий день летящий навстречу мириадам мелких капель, особого интереса для Саши не представлял. Лепин был здесь не в первый раз и давно все обошел: наумилялся на бревенчатые домишки, навосхищался окрестными пейзажами. Даже подобие флирта испытал он в этой же, кстати, гостинице.
Здесь остановились тогда приехавшие на соревнования бобслеистки, и одна из них внимательней других слушала дежурные пассажи Лепина. Вообще, когда он бывал в ударе, то часто добивался успеха, то есть восхищения. Но, добившись, восхищением и удовлетворялся, и успокаивался. Так было и в тот раз. Саша наговорился, нашутился, напелся, наблистался – и ему стало скучно. Стройная, несколько громоздкая бобслеистка в черных тренировочных брюках, облегающих длинные массивные икры, подумала, что настала ее очередь. И начала вспоминать разные соревнования. Увлекшись, даже поделилась заботой, как еще уменьшить сопротивление воздуха. Тогда Лепин, еле живой от бесконечного рассказа, предложил лежать в санях лицом вниз – чтобы ноздри не «парусировали», потому что на его взгляд, все равно повлиять на скорость никак не возможно. Она обиделась. Решила с ним не разговаривать следующий вечер. Но утром Лепин уехал, так ни минуты и не поспав. Зато теперь ему казалось, что весь слипся от сна. Голова раскалывалась от пересыпа. Но Лепин был настроен благодушно. Хотя на него и посматривали неодобрительно, будто он был виноват в том, что кто-то не может приготовить помещение для экспозиции, которую он вез, трясясь в грузовике двое суток; будто его вина была в том, что бездушные вещи занимают целый номер, где мог бы поселиться какой-нибудь полезный для района ответственный товарищ. Будто Саша, Александр Павлович, как его называли в командировках, был виноват в своем вынужденном безделье.
Но, признаться, Лепин обожал вот так посибаритствовать. Иногда, если уж сибаритство было вынужденным, он метал громы и молнии. Но сейчас все они были уже израсходованы.
Часами Саша Лепин просиживал на своей «девичьей» койке, белой и узкой. Читал и пописывал в тетрадь. Покуривал и предавался приятным воспоминаниям.
Записи были беспорядочными – голова болела. Последняя, недоконченная, гласила: «Поди поймай пираний! – проскользнут промеж пальцев. Пловец пыхтел: «Пляж, пляж!» Пирания постарше подплыла под пуп…»