Лето бородатых пионеров (сборник)
Шрифт:
Мать-Россия любит эффекты. Те, кто заслужил звание ее детей, должны быть юными. Старые дети – ущерб матери-кокетке. Она старается держать их подальше от себя…
Знавал я одного такого человека, Гнат Саввич. Это его слова.
Он говорил еще, что мысли, приходящие в самом продуктивном возрасте – наш пик, во время которого главное – не пролениться. Для некоторых – это и приоткрытый занавес, преддверие, предчувствие иной жизни. Сильные вдохновляются и стараются воплотить угаданное. Кто послабей – погружаются в бездействие, полагая, что привидевшиеся высоты доступны лишь в ином мире.
Этот человек говорил, что важно уловить момент пика еще и потому, что он – первое предчувствие и последняя
– Вы говорите страшные вещи, Леша. Но что-то в них есть… Какая-то дьявольская притягательность, – проговорил Бураков.
– Они искренни.
– Кто же этот загадочный мыслитель, Леша?
– Точильщик ножей в одном маленьком городке на Украине. Я с ним виделся каждое лето, когда приезжал к бабке. Он умер совсем недавно – потому все так свежо в памяти. До войны он был скрипачом в местном театре, на фронте получил артрит обеих кистей. В город вернулся в пятьдесят шестом, и тех пор работал точильщиком. Благоприобретенная специальность, как я теперь понимаю. С ним случился какой-то сдвиг, и он все время разговаривал вслух. Мы детьми собирались у его сказочного станочка и сквозь искры смотрели на могучую фигуру в фартуке. За скрежетом его слова было не расслышать, но мы терпеливо ждали перерывов, когда он, ни к кому не обращаясь, продолжал говорить. Обо всем на свете. Наш ходячий университет… Не знаю, кто его пить научил… Ну ладно, теперь уж я вас «умучил», Гнат Саввич. Может, спать?
– Давайте, Лешенька. Ваше здоровье!
Они выпили остатки коньяка, чрезвычайно вежливо попрощались и разошлись по палаткам.
Прохошин долго не мог уснуть. Ему отчего-то мерещился кентавр. «Целящийся в невидимое», – додумывал засыпающий гуманитарий, чувствуя тревожное томление, будто звал его кто-то далекий и сильный, вдруг попавший в беду и ждущий помощи именно от него, Прохошина. Алексей сквозь полусон страстно желал расслышать этот голос. Ему казалось, что это продирается сквозь немыслимые чащи его спаситель – неразгаданное призвание.
Уже светало, когда в небытие отступили легионы кумиров и кумирчиков, мыслей и мыслишек, надежд и воспоминаний. Прохошин засыпал. И уже в полусне ему вдруг снова стали вспоминаться надписи в учебных аудиториях: «Какое чертово созданье придумало книгоизданье?»…
А дождь продолжал назойливо шелестеть по кустам, барабанить по тенту над безжизненным кострищем, по крышам палаток, по дну перевернутой байдарки. Вздыхал, ворочаясь на непривычном ложе, Бураков. Две осторожные мышки доедали остатки ночной трапезы. Прохошин, засыпая, смирился с мыслью, что проспит долго и поэтому вынужден будет прервать свой маршрут где-нибудь в Тучково.
Еще был жив Брежнев, и других, кромешных, тревог, никто из радостно уснувших вдоль Москва-реки, даже представить себе не мог.
После разговора с иереем
Есть зрелище, более величественное, чем море – это небо. Есть зрелище, более величественное, чем небо, – это глубины души человеческой…
Мы условились, что не станем склонять друг друга в свою веру, будем сдержанными и предельно терпимыми. В силу вашего возраста – а нам, как оказалось, к моменту нашего разговора исполнилось по 27 лет – не будем изображать из себя умудренного богослова с одной стороны и специалиста по истории религии с другой. Будем сами собой, как есть,
Я испытывал некоторую неловкость поначалу, называя его отцом Василием и на «вы». Так обращалась к нему моя богомольная бабушка. Но он скоро понял, что это несколько сковывает меня, и предложил перейти на «ты», для удобства общения.
Пришел он к бабушке, «активистке» его прихода, по какому-то делу. Она передала ему пакет с поясами, на которых были написаны тексты молитв. Пояса она привезла из Москвы, куда она ездила в гости к сыну, моему отцу. Чтобы проводить ее, я и напросился в командировку – готовить материал о комсомольско-молодежной бригаде заводика, расположенного неподалеку от бабушкиного дома. Но вот сижу со священником-ровесником, наслышанным от бабушки о внуке-журналисте и потому задержавшимся при уходе. И беседа наша тянется уже часов шесть…
Мы сидели в крохотной комнатке, где когда-то родились и мой отец, и его братья-сестры, куда вернулся с фронта четырежды раненный дед. Тут же, рядом с этим домиком, он и умер, накачивая шину на колесе своей грузчицкой тачки. Был здоровяком с косой саженью в плечах, но сердце оказалось измученным водкой.
Когда-то на столе, за которым мы сидели, спала моя крохотная тетя – младшая сестра отца. А сам он в это время под столом – больше было негде – готовил уроки при свете лампочки, прикрученной к ножке. Тут же неподалеку невестилась старшая сестра его, тетя Нина. Теперь она известная ковровщица, кавалер многих орденов, депутат местного Совета. Она часто спорит с бабушкой о религии, горячится, но аргументов ей недостает, и потому бабушка, тоже не ахти какой спорщик, как правило, победоносно-снисходительна – ничем: мол, меня не собьешь.
Бабушка суетилась на кухоньке, похожей скорее на тесную кладовку со стеклом-окошком, вмазанным прямо в штукатурку. Она старалась нам не мешать, втайне, наверное, надеясь на красноречие боготворимого ею отца Василия. Бабушка что-то ставила – убирала на колченогий обеденный столик, сильно расшатавшийся с тех пор, как дед в последний раз поставил на него свой стакан со вставной челюстью. Настоящая была выбита под Прагой фашистской пулей.
За окном мельтешили ноги прохожих: за долгие годы домик с земляным полом здорово опустился, а, вернее, несколько новых слоев асфальта погрузили его на треть. С самой войны ждало дедово семейство квартиры. Но ту, что была обещана до войны, получил удачливый тыловик, а дед был человеком не пробивным, все ждал, все верил, пока не умер. А к тому времени дети уже повырастали – вроде как и необходимость прошла. И вот в квартирке, с годами ставшей полуподвалом, осталась одна бабушка.
Сзади, над моей головой, висела потемневшая иконка с горящей лампадой. Собеседник мой время от времени поглядывал на нее, словно благодаря за молчаливую поддержку. Так и бабушка на протяжении многих лет посреди непрерывной суеты и забот, тяжких потерь и скудных, но оттого не менее радостных обретений нет-нет да и бросила взгляд на этот наивный образ надежды.
Свет из окошка падал на чистое лицо отца Василия, высвечивая его чуть выдающиеся скулы, белый просторный лоб, обрамленный старательно приглаженными черными волосами. Голос у отца Василия ровный, бархатный. Чувствовалось, что говорить он может часами. В баритональном накате, однако, я временами улавливал ненавязчивый укор.