Лето
Шрифт:
– Кто идёт?!
– неистово орут сзади. Выровнялся из тьмы Мозжухин, болтает ногами и, наезжая на нас конём, кричит:
– Начальство-то наше, а? Обложили нас этими стражниками - ах, ты, господи!
– Поздно ты сообразил, дядя Василий!
– сказал Досекин.
– Заскакал я вперёд всех, - сокрушённо говорит верховой, - а что могу один-то? Приеду, а он в меня - пулю!
И, оборотясь назад, заунывно ревёт:
– Поспеша-ай!
До мельницы всего версты две места, а мы будто вёрст десять отмерили. В голове смутно, в горле саднит, глаза и уши необычно чутки, всё вокруг задевает меня,
Плывёт вокруг тьма, гонимая ветром, мелькают чёрные деревья, тревожно встряхивая ветвями, и промёрзлая грязь под ногами кажется зыбкой, текучей.
– Огня там нет!
– говорит Егор.
Мозжухин дёргает за узду, задирая голову лошади кверху, она топчется на месте, фыркает, а всадник вытягивается вперёд и громко шепчет:
– Глядите - бежит кто-то, ей-богу, право! Ах ты, господи, - бежит ведь!
Раздаётся его отчаянный крик:
– Наро-од-жа! Скоре-эй! Сюда-а!
В темноте пред нами мечется маленький кусочек чего-то живого, окрылённый чем-то белым... вот он подпрыгнул с земли и вдруг неподвижно остановился, прилип к ней.
Когда мы подбежали, это оказалась сирота Феклуша, бывшая работница Скорнякова, а ныне подруга убитой Авдотьи по службе в тайном шинке. Полуголая, в одной белой юбке и рубахе, она, лёжа на земле, бьётся, стучит зубами и ничего не может сказать. Подняли её на ноги, ведём обратно, и тут она безумно закричала:
– Куда вы меня, милые, куда?
– Где стражник-то?
– спрашиваем.
– Убился... убился из ружья! Ползает по полу, а кровь так и льётся, так и льётся... Пустите вы меня...
Егор накинул на неё свой кафтан и пропал во тьме, словно камень в омуте.
Настигли нас ещё трое верховых, двое с кольями, а Лядов даже с ружьём. Узнав, в чём дело, они храбро заговорили:
– Дошёл, тёмный дьявол!
– Туда ему и дорога, псу!
– Это вот тайные шинки эти губят людей!
– грозно кричит Лядов, размахивая ружьём.
А Мозжухин грустно говорит:
– Начнётся теперь, братья, великая склока нам; эх - житьё!
Все четверо быстро погнали вперёд, оставив меня одного с девицей. Обняв за плечи, веду её, выспрашиваю, как всё это случилось, она жмётся ко мне, дрожит, пытается рассказать что-то, но, всхлипывая, говорит непонятно. Впереди нас дробно топочут лошади, сзади гудит народ, а земля под ногами словно растаяла и течёт встречу нам, мешая идти. Девушка кашляет, спотыкается, охает и скулит, точно побитый кутёнок.
– Грозный он приехал, спросил вина, пьёт, дёргает за бороду себя и всё молчит, всё молчит! Я с печки гляжу на него через переборку, думаю - царица небесная! Как он меня спросит - что буду делать? Пришла покойница Дуня, он ей - "раздевайся!" Она хоть и озорница была и бесстыжая, а не хочет холодно, говорит. Он кричит... батюшки!
Виденное овладело ею, она начала говорить быстро, захлёбываясь словами и взвизгивая. Догнали нас пешие, заглядывают в лица нам и прислушиваются к страшной сказке, сдерживая свой говор и топот ног.
– Стал он деньги жечь на свече, она говорит - дай мне! Дал! А она ещё просит, на колена села ему, он схватил её за грудь и давит; кричит она господи!
– а он её за горло да на стол и опрокинул; тут я испугалась да к хозяину, а он говорит - ну их ко
В темноте мне плохо видно её маленькое круглое лицо, я чувствую на нём широко открытые глаза, и мне кажется, что они совсем детские и по-детски испуганы. И вся она, все слова её будят надоедную думу:
"Тысячи и тысячи таких, как она, людей, похожих на медные копейки! И тратятся они без жалости всяким и на всё..."
– Тут Михайла вышел, стонет, шатается. Зарубил он меня, говорит. С него кровь течёт с головы, сняла кофту с себя, обернула голову ему, вдруг как ухнет! Он говорит- погляди-ка, ступай! Страшно мне, взяла фонарь, иду, вошла в сени, слышу - хрипит! Заглянула в дверь - а он ползёт по полу в передний угол, большой такой. Я как брошу фонарь да бежать, да бежать...
Кто-то сзади меня сердито сказал:
– Разве можно фонарь с огнём бросать, дура! Ведь он с огнём!
Неожиданно и высоко поднялась из тьмы стена амбара, все остановились перед нею, глухо и осторожно переговариваясь.
– Тихо!
– Не слыхать людей-то!
– Айда!
Никто не тронулся. Были слышны вздохи, сопенье и холодный, внятный звон воды на плотине.
– Господи!
– шепчет Феклуша, держа меня за руку.
– Как я теперь пойду туда?
Отстранив её, я шагнул вперёд, и все гуськом потянулись за мной, а девушка тихонько завыла:
– Дяденьки! Да не бросайте вы меня одну-то!
– Тиш-ша!
– зашипело на неё несколько голосов сразу.
На дворе стоят, понурясь, лошади наших верховых, а людей - ни одного. И только войдя в сени, увидал я их: прижались все пятеро к стене в сенях; на пороге открытой в избу двери стоит фонарь, освещая слабым, дрожащим огнём голое человеческое тело.
– Что?
– спрашиваю Егора.
– Помер!
Приподняв фонарь, он осветил горницу: стражник лежал в переднем углу под столом, так что видны были только его голые, длинно вытянутые ноги, чёрные от волос; они тяжко упирались согнутыми пальцами в мокрый, тёмный пол, будто царапая его, а большие круглые пятки разошлись странно далеко врозь. Авдотья лежала у самого порога, тоже вверх спиной, подогнув под себя руки; свет фонаря скользил по её жёлтому, как масло, телу, и казалось, что оно ещё дышит, живёт.
– А как Михайла?
– спросил я.
– Ничего!
– ответил Егор.
– Он говорит, что сам разбился, когда побежал от стражника. Упал с крыльца.
Из угла сеней раздается голос Лядова:
– Врёт! Пачпорта у него нет!
А Мозжухин гнусаво скорбит на ухо мне:
– Эка женщина дородная, а? И ведь умница была, работяга, а вот загуляла, закружилась!
– Это вы её довели!
– резко сказал Егор, покуривая.
– Полно, племяш! Мы! А нас как судьба ставит!