Летописцы отцовской любви
Шрифт:
— Да, класс! — усмехаюсь я.
После нескольких лет напрасных уговоров сестрица в конце концов в позапрошлом году затащила к нам двух деятелей из Института чешской литературы, мэна и тетку, которые взялись вкручивать мне, что, издай я свои записи, я здорово насолил бы нашей литературе. Они гарантировали мне, что я, как говорится, в одночасье стану самым читаемым чешским писателем.
— Неужто так хреново с нашей литературой? — спрашиваю.
Они переглянулись, а потом сообщили, какой нынче средний тираж чешской прозы.
Тут уж дошло до меня: и впрямь полный отстой с этим делом.
— Так вы принимаете предложение?
— Но почему именно я? Разве вам не сказала сестра, что я девиант?
— Никого лучше нету нас на примете, — говорит мэн.
— Поймите, — напирает тетка, — кому-то
— Ну что ж, принимаю. О’кей!
— Спасибо. Вы правда милый.
Автографиада состоялась у меня в книжном магазине Фишера (примерно неделю спустя после того, как я был гостем в сестрицыной «Тринадцатой комнате») и, пожалуй, вполне удалась. Не сказать, что пришла уж такая уйма народу, но поскольку я совсем не привык писать от руки, каждая подпись, включая дату, занимала почти минуту, так что враз выстроилась очередь аж на улице. Это выглядело и впрямь внушительно, и папахен с сестрицей раздувались от гордости. За столом я, понятно, сидеть не мог.
— Как вы полагаете, шеф, могу ли я для подписывания спуститься вниз? — спросил я Фишера еще до того, как все началось.
— Вниз?
— Я имею в виду под стол.
— Под стол?
— Под столом мне привычней, — объяснил я ему. — Здесь, наверху, как бы это сказать, не моя стихия.
На лице у книготорговца отобразилось недоумение. Люди в магазине улыбались.
— Я всегда предпочитаю смотреть снизу вверх, — говорю я. — Наверху я всякий раз теряю чувство реальности. Это напрочь расшатывает мою психику.
— В таком случае, — наконец восклицает Фишер, — почему нет?!
Я залез под стол и начал раздавать автографы, однако чую, что-то не клеится. Раз-другой подписал — и нервы пошли вразнос.
— Не хотелось бы, шеф, без конца затруднять вас, но не нашлась бы здесь какая-нибудь скатерть? Без скатерти я всегда чувствую себя страшно обнаженным.
— Скатерть? — говорит Фишер.
— Точняк, шеф. Sorry, но без скатерти я, скорей всего, не справлюсь.
— Стало быть, скатерть? — говорит Фишер. — Нормально.
Он посмеялся, но скатерть принес. Я враз почуял себя гораздо лучше. Я шлепал подписи одну за другой — каждая занимала секунд пятьдесят, не более. Единственная закавыка заключалась в том, что меня практически не было видно, но Фишер с одной продавщицей утрясли дело запросто: повесили табличку АВТОР ПОД СТОЛОМ. Люди, по крайней мере, смеялись, а в литературе, думаю, это дело первейшее, не так ли? Подписывание теперь шло как по маслу. Телки нагибались ко мне — аж сиськи из выреза выскакивали.
— Я видела вас по телику, — говорит одна такая вполне клевая.
— Фантастика!
Я старался говорить максимально коротко, чтобы сосредоточиться на подписи. А когда не мог сосредоточиться, высовывал язык, что, согласитесь, на автографиаде выглядит довольно придурочно.
— Это было жутко смело, когда вы под конец вылезли из этой будки и нарисовались. Я в смысле… перед всеми. Это было… факт, колоссально.
— Серьезно? Ну спасибо.
С этой подписью я почти что управился.
— Вы, факт, были такой классный.
Финито: подпись — что надо.
— А не могли бы вы приписать там еще «Габине»?
— Нормалек, для этого я и здесь, золотко, — говорю я, хотя рука уже не моя.
Наконец все в ажуре и я могу взглянуть и на ее сиси: офигеть можно!
— У вас красивый почерк, — говорит Габина. — Такой типа детский.
— Это единственное, что у меня еще детское. Все остальное у меня уже чертовски взрослое…
Она хихикнула, огляделась. А когда я подавал ей книжку, сунула мне в руку записочку с телефоном — почти такую же, как в тот раз Линда.
Она взглянула на меня — как, мол, отнесусь к этому.
— Спасибо, малышка, — говорю я сладко. — Лучше этого нет для меня подарка!
А когда она выпрямлялась, то большим пальцем и мизинцем изобразила телефонную трубку. Мизинец потом сунула в рот и облизала. Ну и штучка эта Габина!
Вслед за ней прихилял какой-то хмырь в возрасте.
— Я видел немало писателей под столом, — говорит он, — но никто из них уже не в силах был подписываться.
Он весело поглядел на мою подпись.
— Вы с этим справляетесь еще довольно прилично, — похвалил он меня.
В
— Павлик хотел бы кое-что сказать вам, — говорит сопровождающее лицо.
Слабоумный задергал огромной башкой, и из носу у него вывалилась зеленая сопля величиной с детский носок.
— Он стесняется, — объяснил мне педагог и обратился к Павлику:
— Утри нос, Павлик, и скажи пану писателю то, что ты хотел ему сказать.
Павлик растер сопли по роже и что-то пробубнил мне. Я не разобрал ни слова.
— Он говорит, что вы для него настоящий образец для подражания, — перевел мне педагог.
2
Рената говорит, что мое «отпускное» писательство ей нравится, но я-то отлично знаю: чтобы пташку изловить, надо песню заводить. Однако признаю, что в определенном плане такое писательство — дело хорошее: приходится ломать голову и вспоминать вещи, о которых и думать забыл. Когда я поначалу здесь на пляже вспоминал о Ренаткином детстве, у меня перед глазами всплывало главным образом то, что было заснято или накручено камерой (если представить, сколько раз все эти пленки и кассеты с ней я просматривал, то, думаю, это нормально). Теперь, когда уже не впервой сажусь за писание, вспоминаются вещи, которые я вообще никогда не снимал. Вот хотя бы такое: у Ренатки все маечки всегда были грязные — в пятнах от апельсинового сока, который мы с моей бывшей женой для нее отжимали. Или как она в четыре года в автобусе по дороге в Бенецко читала по памяти всего Максипса Фика, [13] которого выучила с пластинки, и как весь автобус ахал от удивления. Вспоминаю также, как я брал ее из яслей, а позже из детского сада, как там ужасно воняло и как пани воспитательница и остальные дети, завидев меня на пороге, во весь голос кричали: «Ренатка — домой! Ренатка — домой!» — и как потом Ренатка в фартучке подбегала ко мне и всегда целовала. Мало-помалу вспомнил я и разную ее одежонку. В основном все перепадало нам от детей свояченицы или от знакомых, дело известное, но иной раз, естественно, мы покупали ей и что-нибудь новенькое. Как-то, например, мы с моей бывшей женой купили ей в «Котве» довольно дорогую зимнюю курточку, которую Ренатка сама себе выбрала, а к ней еще и берет. И курточка и берет были бордового цвета и к Ренаткиным светлым волосикам очень шли. Когда надевали ей что-то новенькое, я всегда поражался тому, какая она у нас красивая (естественно, я знал, что она красивая, но в старой, поношенной одежонке это не бросается так в глаза, как в чем-то действительно модном). Мой отец ежегодно привозил ей из ГДР джинсы, поначалу такие, детские, с резинкой на поясе и цветной вышивкой на карманах, а потом уже и настоящие (в то время их далеко не каждый имел). Когда Ренатке было тринадцать (то есть спустя год после нашего развода с женой), он привез ей джинсовый комбинезон (тогда такие джинсы с нагрудничком называли «лацлачи», а как теперь называют — не знаю, но это уже не существенно). В тот год мы вместе полетели в Болгарию. Я хотел хоть немножко вознаградить ее за все те трудности, что свалились на нее из-за нашего развода (я-то хорошо знал, что он и ей дался нелегко), и потому предложил ей слетать куда-нибудь вместе. Ренатка выбрала Болгарию. Как дочь военнослужащего, она не слишком-то и могла выбирать. Кроме Болгарии, можно было выбрать только Румынию, Венгрию, Польшу или ГДР (не считая, естественно, СССР), вот она и выбрала Болгарию. Новые «лацлачи» она сразу же надела, только расстегнула бретельки, и все то время, пока мы были в Болгарии, ходила со спущенным нагрудничком — дескать, так носят (носят ли так и сейчас — не знаю, но тогда якобы так носили). Болгары, естественно, все время свистели и орали ей вслед, и я готов был убить ее, но, как обычно, решил лучше помалкивать.
13
Имеется в виду текст к мультяшке «Максипес Фик» Рудольфа Чехуры и Иржи Шаломоуна.