Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Все окружающие меня люди, даже отец, казались бутафорскими фигурками из папье-маше, внедренными в мою жизнь как бы для отвода глаз, чтобы этими аляповатыми, не имеющими ко мне никакого отношения декорациями хоть немного прикрыть беспощадно мрачный задник сцены.
Изо дня в день часами просиживал я на нашей скамейке и, словно озаренный близостью Офелии, грезил о ней, о невесте моей возлюбленной, не переставая в глубине души изумляться: здесь, совсем рядом, у самых моих ног, покоится скованное могильным сном тело, дороже которого нет у меня на этой земле ничего, а во мне хоть бы что-нибудь всколыхнулось — ничего, ни малейшего следа, ни скорби, ни печали...
Как точно
Мысль о том, что только мы, мы вдвоем, — она «там», я здесь, на земле, — посвящены в эту тайну, не просто связала нас, а почти сплотила: в иные минуты я так отчетливо ощущал присутствие моей возлюбленной, как если бы она и вовсе не умирала.
Я и вообразить себе не мог мою Офелию покоящейся на городском кладбище, одну, среди мертвецов, оплаканную родными и близкими, а когда однажды мне все же представилась на миг тяжелая могильная плита с ее именем в унылом окружении могил, мрачных обелисков и сырых склепов — словно острый нож вонзился вдруг в мою грудь, и ощущение сокровенной близости сразу как-то растворилось, рассеялось, потерялось в недостижимой дали.
Странно все же устроен человек: если бы он действительно хоронил своих покойников, иными словами, прятал их в местах потаенных, малодоступных, известных только ему одному, а не на этих жутких общественных погостах, то смутные предчувствия, время от времени посещающие его душу, что смерть — это вовсе не та бездонная непреодолимая пропасть, которой с детства стращают людей, а всего лишь тончайшая, часто почти неуловимая завеса, протянутая между миром проявленным и непроявленным, очень скоро превратилась бы для него в твердую уверенность.
Одиночество — бесконечное, сокрушительное, сводящее с ума; иногда оно подступало так близко, что даже собственная плоть казалась мне какими-то жалкими обносками с чужого плеча, а в памяти мелькали эпизоды тайного ночного погребения, и не мог я тогда избавиться от мысли, что преданное земле тело — мое тело, и, стало быть, Христофер Таубеншлаг отныне призрак, странствующий труп, не имеющий ничего общего с теми созданиями из плоти и крови, которые именуют себя людьми.
Бывали мгновения, когда мне не оставалось ничего другого, как признаваться самому себе: нет, это уже не я — какая-то неведомая креатура, жизнь которой угасла за сотни лет до моего появления на свет, сейчас внедряется в мою оболочку; все дальше, все глубже, пядь за пядью отвоевывая жизненное пространство, заполняя собой самые укромные уголки моего
существа, проникает она в меня, так что скоро от Христофера Таубеншлага не останется ничего, кроме воспоминаний, подобно мыльным пузырям свободно парящим меж небом и землей, в которых я, даже если бы оглянулся, все равно бы себя не признал. «Это патриарх, основатель нашего рода, — понял я потом. — Он воскресает во мне...»
Когда же взор мой терялся в нагромождениях гигантских, плывущих по небу айсбергов, видения каких-то чудных, никогда мной не виданных земель и ландшафтов вставали у меня пред глазами, и с каждым днем все чаще, все продолжительней, все ярче... Странные звуки незнакомого языка, которым я внимал, совершенно не улавливая смысла, каким-то сокровенным, внутренним органом, падали в мое сознание, как зерна в лоно земное, чтобы взойти со временем тучными колосьями; а в том, что урожай будет обильным, я нисколько не сомневался, меня не беспокоило медленное
Речения эти исходили из уст каких-то диковинно одетых людей, которые, хоть я и видел их впервые в жизни, казались почему-то знакомыми, вот и слова — обращенные явно ко мне, они доносились из источника, канувшего в бездне времен: прошлое воскресало в них настоящим...
Видения, видения, видения... Взметнувшиеся превыше облаков снежные громады гор, ледяные пики, дерзко устремленные в небеса... «Крыша мира», таинственный Тибет...
И вновь бесконечные степи, прошитые караванами верблюдов, одинокие дацаны, затерянные средь каменистых равнин, небесной голубизны и горных отрогов, ламы в шафрановых одеяниях, вращающие в руках молитвенные мельницы, скальные монолиты, превращенные неведомыми каменотесами в исполинские фигуры сидящего Будды, речные потоки, несущие свои воды из бесконечности в бесконечность, по берегам которых простерлись бескрайние плато, усеянные холмами из лёсса — вершины все как одна плоские словно стол, будто срезанные каким-то гигантским серпом...
«Все это края, люди, вещи, — догадался я, — которые видел мой прапредок в незапамятные времена своих тогда еще земных странствований. Теперь, после его восшествия в меня, воспоминания Христофера фон Иохера стали воспоминаниями Христофера Таубеншлага».
По воскресным дням, встречая на улице своих сверстников, таких шумных, влюбленных, излучающих радость жизни, я хоть и понимал, что это и есть юность, ее буйное кипение, однако
в себе ничего подобного, как ни старался, не находил — во мне царил космический холод.,. То был не холод временной душевной оцепенелости, этого всегдашнего симптома всякой затаенной боли, леденящей истоки всех человеческих чувств, — и не холод старческой немощи...
Как никогда явственно ощущал я в себе древние как мир пракорни, ощущение это восходило из сокровенных глубин моего существа и было настолько сильным и самодовлеющим, что часто при виде своего зеркального отражения мне становилось как-то жутковато: оттуда, из зеленоватой стеклянной бездны, вместо пергаментного старческого лика на меня смотрела цветущая физиономия еще совсем зеленого юнца, — холод, сквозящий из неведомых мне областей горнего царства вечных снегов, этой запредельной родины моей души, коснулся своим мертвящим дыханием лишь того благоприобретенного человеком связующего звена, которое делает потомков Адама причастными радостям земным.
Тогда я и представить себе не мог масштаба происходящих со мной перемен: ну откуда мне было знать, что это мое состояние является одной из промежуточных фаз того таинственного процесса герметической трансформации, упоминание о которой можно встретить в житиях святых и пророков, — не только христианских! — если даже из взрослых, ученых людей редко кто способен постигнуть всю глубину и значимость этого сакрального превращения?..
Я же не испытывал ни малейшей тяги к Господу Богу, а потому мне и в голову не приходило анализировать природу своего странного душевного состояния.
Палящая жажда неутолимой страсти к небесному Жениху, огонь которой, по свидетельству мистиков, испепеляет все земное, была мне неведома, ибо единственное, к чему бы я мог стремиться, — это «Офелия», но она всегда находилась подле меня, ее постоянное присутствие ежесекундно переживалось мной как нечто совершенно очевидное.
Большая часть событий внешней жизни проходила мимо, не оставляя в моем сознании почти никаких следов; впечатления той поры простираются предо мной подобно мертвому лунному ландшафту с разбросанными там и сям без всякой связи потухшими кратерами.