Лев Толстой
Шрифт:
Само произведение является определенным построением или структурой, как любят сейчас говорить; элементы произведения могут быть оценены только в этой структуре, ею они переосмыслены таким образом, в каждом факте важно, как он произошел, как он существовал, изменяясь, и как он существует в данной структуре.
Только в художественной намеренности автора разгадка произведения. Оно ведь построено не пчелою, оно написано человеком, оно целевое произведение, законы которого то уходят в подсознательное, то возвращаются в сознание. В результате произведение существует сознательно построенным, но не осознанным
Нам трудно читать дневники Толстого.
В 1825 году А. С. Пушкин из села Михайловского писал князю Вяземскому:
«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними! Слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо — а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением. Поступок Мура лучше его Лалла-Рук (в его поэтическом отношении) (здесь говорится о том, что поэт Мур, по преданию, сжег мемуары Байрона. — В.Ш.). Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции — охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы!Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе! — Писать свои M'emoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый».
Я составляю, как умею, жизнь Толстого — по письмам, дневникам и произведениям. Сам Лев Николаевич говорил, что произведения больше открывают писателя, чем дневники. Произведения открывают цель человека.
Но биографические факты тоже нужны, они уточняют записи, регистрируют отношения и кладут жизнь человека на карту его времени, говоря о том, что было у человека его личное, а что в нем общее, но им самим пережитое.
Итак, мы возвращаемся, как говорили в старинных романах, к нашему герою. Он едет по ноябрьской, избитой войной дороге из Крыма в город Санкт-Петербург курьером.
Удивлялись ямщики, что молодой офицер едет с лакеем, как барин, но жалеет коней и не велит гнать их насмерть.
Телега курьера обгоняла медленно идущие, пестрые от грязных бинтов, переполненные, изломанные, разноманерные арбы-маджары и двуколки со стонущими ранеными.
Война умолкала; но в степь не приходила тишина.
Криками, стонами, руганью и тяжелыми скрипами была пересечена земля.
Перед Петербургом Толстой заехал к брату Дмитрию, которого он уже давно привык осуждать.
Братья Толстые не были похожи друг на друга, но иногда казалось, что это один человек в разных его состояниях. Может быть, так их изобразил Толстой в своих воспоминаниях.
Старший, Николай, — талантливый, никого не осуждающий, таящий цель своей жизни. Затем Сергей — никуда не стремящийся, спокойно живущий человек. Дмитрий хочет передать прошлое; по природе аскет, хочет изменить
Все они вместе и каждый по-своему — «благородное крапивенское дворянство».
Тут же рядом была Маша — невенчаная жена Дмитрия, взятая им из публичного дома и не любимый Толстыми их троюродный брат — шурин, муж сестры Марьи Николаевны — граф Валерьян Петрович Толстой. Он тяготил Толстого; обыкновенный, нежадный, незлой, по-обычному распущенный человек — с ним Лев Николаевич встречался много раз и всегда с тяжелым чувством.
Сейчас Валерьян Петрович тосковал у постели зло умирающего шурина.
Лев Николаевич сменил Валерьяна Петровича, но и он с трудом выдерживал тяготы умирания близкого человека и скоро уехал.
Перед смертью Дмитрий затосковал, начал задыхаться. Он просил у доктора и у священника, чтобы его отвезли в Ясную. Ему дали каких-то капель. Дмитрий успокоился, попросил, чтоб его хотя бы похоронили в Ясной, заснул и не проснулся.
Машу, назвав ее Марьей Николаевной, Лев Николаевич показал в «Анне Карениной» около постели умирающего Николая Левина, которого он в романе превратил в нигилиста, мечтающего о пути к коммунизму через артель.
Из Орла через Москву по новой, еще не отпраздновавшей первого пятилетия чугунке — так называл Лев Николаевич железную дорогу — Толстой приехал в Петербург.
Зиму 1855/56 года он прожил в Петербурге.
Питер изменился с 1849 года, когда Толстой был здесь. Над городом стоял, обнажаясь от переплета лесов, крутой, как яйцо в рюмке, молодо золотящийся на синем небе купол Исаакия — Далматинского собора, который строили Екатерина, Павел и почти достроил Николай. Гремел под колесами ломовиков булыжник Фонтанки. Тих был Невский, недавно покрытый деревянной торцовой мостовой.
Лев Николаевич о Петербурге того времени писал в начале повести «Декабристы», подробно и с иронической пышностью.
Вступление к повести «Декабристы» огромно, как триумфальные ворота. Это начало пересмотра писателем славы императорского периода. Оно занимает две страницы и не может быть целиком процитировано — я очень советую читателям прочесть его в Собрании сочинений.
Толстой с иронией говорит об эпохе восторгов людей, которые радовались, что они освободились от тирании Николая I, так сказать, даром, не понимая, что эта радость горько противопоставлена подвигу декабристов, которые воевали не с мертвыми.
Она противопоставлена и тем, что декабристы были победителями над Наполеоном I, а либералы — современники поражения, испытанного нами от Наполеона III.
Приведу начало вступления: «Это было недавно, в царствование Александра II, в наше время — время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д. и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско возвращалось из сданного неприятелю Севастополя, когда вся Россия торжествовала уничтожение черноморского флота, и белокаменная Москва встречала и поздравляла с этим счастливым событием остатки экипажей этого флота, подносила им добрую, русскую чарку водки и, по доброму русскому обычаю, хлеб-соль и кланялась в ноги».