Личное дело. Рассказы (сборник)
Шрифт:
В моих бесцельных блужданиях по Лондону вдоль и поперек (заняться мне было решительно нечем) две маленькие комнатки на Фенчерч-Стрит стали для меня местом отдохновения, где тоскующая по морю душа, могла ощутить близость к кораблям, к людям, к избранной ею судьбе – здесь это чувствовалось сильнее, чем где-либо на суше. Около пяти часов пополудни это место отдохновения всегда было полно народа и табачного дыма, но у капитана Фруда была своя комнатка, где он проводил частные беседы, основной целью которых было устроить визави на службу. И вот одним мрачным ноябрьским днем он и меня привлек быстрым движением пальца и тем особенным взглядом поверх очков, который, возможно, остался моим самым ярким воспоминанием о нем.
«Утром ко мне заходил один судовладелец, – произнес он, возвращаясь к столу и жестом предлагая мне сесть, – ему срочно нужен помощник капитана. На пароход. Вы знаете, ничто не приносит мне большего удовольствия, чем подобного рода просьбы,
Он был прав. Я полностью отдался праздности, став человеком, которого преследуют видения и чье основное занятие – поиск слов, чтобы эти видения запечатлеть. Но внешне я все еще походил на человека, который вполне мог занять должность второго помощника на пароходе, зафрахтованном французской компанией. Судьба Нины и шелест тропических лесов преследовали меня днем и ночью, но на моей внешности это никак не отразилось; и даже близкое общение с Олмейером, человеком слабохарактерным, не оставило на мне заметного следа. В течение многих лет он, его история и его мир были моими воображаемыми спутниками, что, хотелось бы верить, не повлияло на мою способность справляться с требованиями флотской жизни. Этот человек и его окружение сопровождали меня с тех пор, как я вернулся из восточных морей – примерно за четыре года до описываемого дня.
В просторной гостиной меблированных комнат одного из кварталов Пимлико они снова ожили, и наши отношения наполнились не присущими им прежде живостью и остротой. Я позволил себе остаться на берегу дольше обычного, и Олмейер – мой старый знакомый – избавил меня от необходимости искать себе занятие по утрам.
Очень скоро за моим круглым столом вместе с ним уже сидели его жена и дочь, а после присоединились и прочие колоритные островитяне и наполнили мою гостиную словами и жестами. Без ведома моей почтенной хозяйки, сразу же после завтрака я имел обыкновение принимать у себя оживленных малайцев, арабов и метисов. Они не кричали и не искали моего участия. Они взывали молчаливо, но властно, и обращались они, в этом я уверен, не к моему самолюбию или тщеславию. Теперь мне кажется, что у всего этого была и моральная подоплека; иначе на каких основаниях воспоминания об обитателях той смутной, залитой солнцем реальности требовали бы воплощения на бумаге, если не на почве той удивительной общности, что схожими надеждами и страхами объединяет всех живущих на этой земле?
Своих посетителей я принимал без бурных восторгов, что достаются тем, кто сулит доход или славу. Когда я сидел за письменным столом в одном из обветшавших кварталов Белгрейвии, моему воображению не рисовалась уже напечатанная книга. По прошествии многих лет, каждый из которых оставил после себя медленно заполненные страницы, я честно могу признаться: именно чувство, близкое к сожалению, побудило меня добросовестно запечатлеть в словах воспоминания о самых разных вещах и некогда живших людях.
Но, возвращаясь к капитану Фруду с его непреложным правилом никогда не разочаровывать судовладельцев и капитанов, я просто не мог не посодействовать в его стремлении буквально в течение нескольких часов удовлетворить необычный запрос на франкоговорящего офицера. Он объяснил мне, что корабль зафрахтован французской компанией, которая планировала ежемесячно доставлять французских эмигрантов из Руана в Канаду. Меня, откровенно говоря, такая служба не слишком интересовала. Я с полной серьезностью произнес, что если от этого предложения действительно зависит репутация Капитанского общества, я его рассмотрю; но это было не более чем формальностью. На следующий день я беседовал с капитаном, он произвел на меня благоприятное впечатление, и я, по всей видимости, тоже. Он растолковал, что его старший помощник во всех отношениях прекрасный малый, что он и думать не станет его увольнять, чтобы отдать мне должность, но если я соглашусь на второго помощника, то получу некоторые преимущества – ну и тому подобное.
Я ответил, что раз уж я пришел, то должность не имеет значения.
«Я уверен, – настаивал он, – вы первоклассно поладите с мистером Парамором».
И я чистосердечно пообещал провести по меньшей мере два рейса. Вот в таких обстоятельствах я и заступил на вахту, которой суждено было стать последней. Однако выйти в море на этом судне мне так и не довелось. Возможно, то была запечатленная на моем челе судьба, и, судя по всему, именно она препятствовала мне во всех моих морских скитаниях хоть раз пересечь Западный океан – если использовать эти слова в том особом смысле, который вкладывают в них моряки, рассуждая о торговых делах Западного океана, почтовых линиях
Нужно сказать, что не прошло и трех недель, как мы все-таки сдвинулись с места. Когда мы прибыли в Руан, нас с большими почестями встретили почти в самом центре города. На каждом углу красовался плакат цветов французского флага, возвещавший основание нашей компании, а местный буржуа с женой и всем семейством повадился ходить к нам на воскресные экскурсии. Нарядившись в свой лучший китель, я встречал гостей на палубе, готовый к расспросам, как какой-нибудь гид из туристического агентства Кука, а наши старшины собирали урожай мелочи за индивидуальные туры. То было время совершенного, ничем не прерываемого безделья. Все, вплоть до мельчайших деталей, было готово для выхода судна в море, мороз не отступал, и дни были коротки, поэтому мы маялись бездельем. Делать было решительно нечего, и всякий раз вспоминая о жаловании, которое нам начисляли все это время, мы краснели от стыда. Юный Коул был удручен не меньше других: «Если весь день баклуши бить, так и вечером никакого веселья не будет», – говорил он. Даже банджо потеряло свое очарование, так как ничто, кроме завтрака, обеда и ужина, не прерывало его бренчания. Добряк Парамор – а он действительно оказался превосходным товарищем – пребывал в унынии, насколько позволяла его жизнелюбивая натура, пока в один из безотрадных дней я шутки ради не предложил ему использовать энергию бездействующей команды следующим образом: втащить обе якорные цепи на палубу и поменять концы местами.
«Великолепная идея! – Мистер Парамор на мгновение просиял, но лицо его тотчас омрачилось. – Пожалуй… Но вряд ли мы сможем растянуть эту работу дольше чем на три дня», – пробормотал он с досадой. Не знаю, как долго он рассчитывал проторчать пришвартованным на задворках Руана, но, следуя моему мефистофельскому совету, якоря подняли, цепи поменяли концами, бросили снова и полностью забыли об их существовании до того дня, когда французский лоцман поднялся на борт, чтобы сопроводить наше по-прежнему порожнее судно на рейд у Гавра. Казалось бы, вынужденное безделье должно было помочь мне продвинуться в описании судьбы Олмейера и его дочери, но, увы, этого не произошло. Сосед-банджоист своим вмешательством, о котором я уже рассказывал, словно наложил на героев моего романа злое заклятие, на долгие недели прочно приковав их к тому судьбоносному закату. С этой книгой вечно что-то было так: этот самый короткий из романов, которые мне суждено было написать, я начал в 1889-м и окончил лишь в 1894-м. Между первой фразой, произнесенной резким голосом жены, призывающей Олмейера к обеду, и мысленным обращением его врага Абдуллы к Аллаху – «Всемилостивому, Всемилосердному», которым книга заканчивается, мне предстояло сделать еще несколько долгих морских переходов, совершить вояж (говоря высоким стилем, как того требует повод) по (некоторым) местам моего детства и воплотить ту беспечную романтическую фантазию, которой я забавлялся еще мальчишкой.
В 1868 году, когда мне было лет девять, я разглядывал карту Африки того времени и, указав пальцем на белое пятно, которыми в ту пору обозначали неизведанные части континента, сказал себе с абсолютной уверенностью и восхитительным безрассудством, столь не свойственными мне сейчас: «Когда я вырасту, я там обязательно побываю».
Разумеется, больше я об этом не вспоминал, пока примерно через четверть века мне не представилась такая возможность – как будто со зрелостью пришла и расплата за слишком смелые детские мечты. Да. Я и вправду там побывал: а именно в районе водопадов Стэнли. В 1868-м это было самое белое из всех белых пятен на запечатленной поверхности Земли. И рукопись «Причуды Олмейера», которую я всюду возил за собой, будто талисман или сокровище, тоже там побывала.