Лифшиц / Лосев / Loseff. Сборник памяти Льва Лосева
Шрифт:
Познакомились с Лешей мы после его поэтического вечера в тот, первый, день его в Юджине, пожали друг другу руки, выяснили, что, благодаря Иосифу Бродскому, который за десять лет до нашей с Лешей встречи на десять дней приезжал в Орегонский университет, мы заочно уже были знакомы. Перед коктейлем я предложил ему слегка размяться, взять напрокат велосипеды и прокатиться по берегу реки. Город Юджин славится тем, что велосипедных дорожек в нем на душу населения гораздо больше, чем в Амстердаме. Но меня поистине потрясла страсть, с которой он категорически заявил «нет» и добавил, что ни разу в жизни не садился на велосипед и не собирается! Леша оказался закоренелым горожанином с урбанистской душой и к сельским утехам был совершенно равнодушен. Однако позже, прожив несколько месяцев в Юджине, хотя он и называл его «неинтересным, плоским городишкой», но все же снял-таки домик на холме, недалеко от кладбища Пионеров, расположенного на соседнем холме посреди университетского городка, в свою очередь окруженного еще более высокими холмами с крутыми склонами, а также горами, в том числе и виднеющимся к северу грандиозным предгорьем Кобург Хиллз. Многие улицы городка (и моя тоже) круты и довольно опасны для передвижения, пожалуй, не меньше, чем в Сан-Франциско. «Прямой ирригационный канал», рассекающий город на две части, на самом деле представляет собой извилистый амазонский ручей, то есть естественный многокилометровый водный поток, с незапамятных времен протекающий здесь и несущий свои воды в долину. Набережные его одеты в бетон только в пределах города, в остальных местах живописные берега заросли густой травой. Здесь можно встретить уток с выводками. Но мы с Лешей обычно гуляли не в этих местах, а по берегам широкой реки Уилламетт (ударение на предпоследнем слоге: название происходит от индейского слова «Уи-ла– ме-та»).
Во время наших прогулок мимо нас довольно часто шмыгали туда и сюда с выражением лица и осанкой небожителей велосипедисты обоего пола, порой вынуждая нас, как зайцев, отскакивать в сторону, в высокую траву. Местные велоцирапторы, как правило, считали себя не подвластными общечеловеческим законам и глубоко презирали нас, простых пешеходов [54] . Я тогда все еще пребывал в состоянии депрессии под воздействием лекарств (это в какой-то степени совпадало и с Лешиным настроением), но однажды вдруг, ни с того ни с сего,
54
Как тут не вспомнить, что истинные орегонцы все еще при случае любят выражать свои политические взгляды с помощью динамита. А также песенку Лорда Бакли, жившего в иную эпоху, где пелось о «Его Величестве Пешеходе».
55
Sigmund Freud. Der Witz und seine Beziehung zum Unbewussten, 1905, chapter V. Русский перевод: «Остроумие и его отношение к бессознательному».
Эта история имела свое продолжение через несколько лет, когда один из моих коллег отказался (признав свое поражение) вести курс по Толстому, и мне пришлось вопреки своему желанию взять курс на себя. Я и не подозревал, что преподавать Толстого окажется так интересно. (Я не раз слышал, как Роман Якобсон, читая свой курс «Поэтика прозы», говорил: «Не можете найти себе тему курсовой, возьмите любые две страницы Толстого!») [56] Я почел своим долгом тщательно подготовиться к лекциям, а для этого внимательно прочитать прежде казавшуюся невыносимо скучной «Исповедь» и «Краткое изложение Евангелия». Добравшись до описания казни Христа на Голгофе, я почувствовал, что настала моя очередь громко смеяться, поскольку у Толстого Христос прощает хулящих его людей знакомыми мне словами: «Ибо не знают, что делают»! Пускай я не знал церковнославянского текста Нового Завета, зато в критической ситуации ухитрился упростить и опошлить эти слова не менее ловко, чем сам Толстой (между прочим, великий писатель называл воскресение Христа, без веры в которое от православия почти ничего не остается, выдумкой). Разумеется, Леша был первым и (до сих пор) единственным человеком, перед которым я мог похвастаться своей стилистической близостью со Львом Николаевичем.
56
Когда через тридцать лет я наконец решился опубликовать одну из своих работ, посвященных творчеству Толстого (The Dream Mechanism of Tolstoy’s Confession // Tolstoy Studies Journal, VII [1994], 84–88), мне доставило большое удовольствие заметить, что образчик текста Толстого, описание сна, которым заканчивается его «Исповедь», в юбилейном издании занимает ровно две страницы.
Но вернусь к тому нашему с ним первому обеду в «Эксельсиоре» в 1986 году: я притащил тогда с собой папку с работой, посвященной Вашингтону Ирвингу; пока это были, главным образом, бессвязные заметки, сделанные во время двух бесконечно долгих копаний в бумагах Ирвинга, хранящихся в Нью-Йоркской публичной библиотеке, названия разных фондов с именами кураторов, а главное, отрывки, переписанные из его романа «Альгамбра» (1832) по-английски и по-французски и из его записок о потрясающем пешем переходе от Севильи до Гранады, который он предпринял со своим русским другом, сотрудником российского посольства в Мадриде. Идея моя заключалась в том, чтобы провести несколько часов во время пересадки между поездами в Большом Яблоке, то бишь Нью-Йорке, и Леша сразу, конечно, усек, что идея эта прекрасна. Это послужило поводом для беспорядочного разговора, и, в частности, была затронута фраза из «Пиковой дамы» о мебели старой графини, расставленной в «печальной симметрии», – дело в том, что двое моих студентов прочесали текст «Альгамбры» и перед заключительным экзаменом по Пушкину сообщили мне: мол, «обнаружили в нем эту вашу “печальную симметрию” дважды!» Экзамены кончились, студенты уехали (на Аляску) и я не успел добиться от них подробностей. Но соблазн подвиг нас с Лешей на двенадцатилетние донкихотские поиски фразы, пока он не бросил это дело, зато написал воспоминания «sim'etrie triste». Мои же студенты, доверительно сообщая мне о том, что обнаружили «вашу печальную симметрию», не то чтобы ошиблись, нет, они просто легкомысленно пошутили – это прояснилось через много лет, когда они снова появились в Юджине. Все последующие, богатые разными событиями двенадцать лет мы с Лешей почему-то так и не удосужились сравнить наши заметки относительно Вашингтона Ирвинга [57] . Тем временем я внимательно прочитал «Альгамбру» и обнаружил-таки в тексте оба случая «симметрии» (правда, не печальной, а вполне себе радостной) – скрытую реакцию на созревающие груди юных девушек (см. «Visitors to the Alhambra» и «Legend of the Rose of the Alhambra»).
57
Мой интерес разгорелся вновь в 1993 году, когда одна моя бывшая студентка, Лада Юдель, прислала мне из Испании книгу «Tales of the Alhambra», роскошно иллюстрированную тридцатью двумя цветными фото (Гранада, Мигель Санчес, 1989).
По поводу последнего замечания позволю себе небольшое отступление. Во время нашей первой праздной болтовни Леша узнал, что в 1962 году я полгода учился в Ленинградском университете у профессора П. Н. Беркова, – как раз в тот семестр я и похудел на 14 кило. Как и большинство студентов, изучающих литературу, он тоже слушал курс литературы XVIII века у Беркова. И вот однажды, сидя в заднем ряду аудитории, он сделал одно удивительное открытие. Рядом с ним сидела девушка в платье с очень глубоким вырезом, и на шее ее висела цепочка с какой-то побрякушкой. Леша обнаружил, что если потянуть за цепочку, а потом отпустить ее, то между двумя великолепными горячими сферами (расположенными достаточно симметрично, и, можно теперь сказать, оглядываясь назад, симметрия их была отнюдь не печальна; они были вполне себе tr`es jolies) появляется и снова исчезает означенная побрякушка. Словно ученый-физик в лаборатории, он повторял свой опыт снова и снова – а девушка при этом играла роль лаборантки – как вдруг почувствовал, что в аудитории наступила странная тишина; он поднял голову и увидел стоящего над ним со скрещенными на груди руками Павла Наумовича. Профессор, ни слова не говоря, указал естествоиспытателю на дверь [58] .
58
Представляется весьма вероятным, что Берков, будучи одним из величайших русских библиофилов своего времени (и знатоком мировой литературы, весьма далекой от метода социалистического реализма), знал Лешиного отца, детского писателя. Кроме того, этот строгий ученый, родившийся в Аккермане, выпускник Венского университета, в частной жизни был весьма веселым и открытым человеком. Первыми словами, с которыми П. Н. обратился ко мне (по-русски), были: «Четырех вещей я не понимаю: пути орла в небе, пути змея на скале, пути рыбы в море и вашего пути к Тредьяковскому!» – по-видимому, это один из образчиков традиционного семинарского юмора (см. Притчи Соломоновы, 30, 18–19; в русском переводе Библии концовка звучит так: «…и пути мужчины к девице»).
Леша сделал для себя вывод, что пушкинист ничего больше для себя из «Альгамбры» не выжмет, но я не стал торопиться с окончательным вердиктом. Снова и снова Ирвинг возвращается к великолепной, изысканной метафоре симметрии прошлого (безвозвратно утерянного) и настоящего (мимолетного), повсюду воплотившейся в древней мавританской Альгамбре. Вот как это звучит в переводе мадемуазель А. Собри [59] :
…l'expression doucement m'elancolique de ces lieux est en harmonie avec les id'ees de grandeur d'echue qu'ils rappellent `a la memoire. (I, 133)
…Elisabeth et des beaut'es de sa cour, qui d'abord avait donn'e tant d'attrait `a ces chambres, ajoutait maintenant `a leur tristesse. (I, 112)
…o`u 'etaient-elles? Tendres et poussi`ere, dans la tombe, vains fant^omes dans la m'emoire des hommes! (I, 112)
…O puissant esprit d'harmonie! (I, 270)
…Des divans, des ottomans, brod'es en perles, garnissaient les salons depuis si long-temps d'esembl'es et toutes les fontaines jouaient. (I, 272) [60]
59
Les contes de l’Alhambra… Paris: H. Fournier, 1832.
60
Из «The Court of Lions» и «My Chamber». Третий абзац заставляет вспомнить размышления Германа, когда он спускается по винтовой лестнице («Пиковая дама»).
Все это столь напоминает до дыр затасканный троп, где говорится о меланхолии по поводу «былого и пришедшего в упадок величия». Из этого развала Пушкин утащил в «Пиковую Даму» мебель, а «гармония» ему (как и Сальери) не пригодилась. Смакуя такие пассажи, начинаешь понимать, почему Байрон называл творчество Вашингтона Ирвинга «восхитительным», особенно в качестве развлекательного чтива (см. письмо, датированное 5 июля 1821 года) [61] .
За несколько лет Леша совершил бессчетное количество добрых поступков; этим он славился. Например, пригласил меня в Дартмут, чтобы осуществить кое-какие задумки (дорога за мой счет), а сам прорекламировал некоторые мои произведения на радиостанции «Голос Америки» [62] . Но главное, отвечал на мои бесчисленные вопросы, касающиеся нашей любимой забавы – русской словесности, многие из которых изводили меня годами. Они так и остались невысказанными, потому что суть их слишком хорошо укладывалась в определение Генри Джеймса, который назвал нашу область эстетики так: «Низкое пресмыкательство перед очевидными пустяками» [63] . Но Леша к этому определению отнесся весело, он со своим благодушием легко преодолевал всякую неловкую ситуацию. Например (дело было в 1965 году), в одном из авторитетнейших русских источников я обнаружил гипотетическое определение некоего непечатного слова, упоминаемого Гоголем (в конце пятой главы «Мертвых душ»); в нем говорилось, что слово это состоит из одного слога и на английский язык его можно, вместе с эпитетом Гоголя, перевести словосочетанием «the patched prick». Мне казалось, что по-английски это звучит просто прекрасно, как некое бранное выражение, состоящее из слова с уничижительной семантикой, употребляемого среди медиков, в сочетании
61
Эта история вдохновила Лешиного дартмутского коллегу Мишу Гронаса на поиски «печальной гармонии» в интернете; он нашел три употребления этой фразы, притом одно у поэта XVIII века Луи Себастьяна Мерсье (1740–1814), Пушкину небезызвестного. Так что можно было снова отправляться в печальные поиски и искать в этом направлении, воздав должное М. Г.
62
Убежденная в том, что я написал продолжение романа «Братья К», корреспондентка «Голоса Америки», услышав от меня, чем на самом деле я занимаюсь, была так разочарована, что перестала мне звонить.
63
См. предисловие к американскому изданию его романа «Трагическая Муза».
В тот день, когда я отправился в лечебницу на второе шунтирование сердца (28 января 1996 года), в газете «Нью-Йорк таймс» был напечатан некролог, посвященный смерти Бродского. Не успел я выйти из дома, как позвонил Леша и сообщил, что один из своих курсов в Орегонском университете, запланированных на весенний семестр, решил заменить на курс, посвященный Бродскому. «Я все время буду думать о нем», – сказал он. Устроить это оказалось легко. Я обмолвился о своей переписке с Бродским за последние несколько месяцев. Она началась где-то близ Рождества, и тогда я в первый раз рассказал Иосифу байку о том, как навсегда (как мне казалось) ушел из мира науки. Отправил все свои книги по воде из Города Бобов [т. е. из Бостона] домой, вернулся в старое родное гнездо в пригородах Чикаго как раз вовремя, когда они прибыли, и с помощью почтальона через подвальное окно переправил их в подвал и сложил штабелем возле лестницы. Через несколько месяцев я случайно наткнулся на них и, не в силах сдержать внезапный порыв, открыл первую попавшуюся под руку коробку. В ней оказался десятитомник Пушкина. Я вытащил наугад один из томов, раскрыл и увидел перед собой повесть «История села Горюхина» – произведение, которого я не читал. Я сел на ступеньку лестницы, прочитал несколько страниц, потом, прихватив с собой книжку, поднялся на второй этаж и продолжил чтение у себя в комнате. Когда закончил (повесть довольно короткая), то вдруг понял, что я вернулся! То есть снова обрел профессию, которой с тех пор не изменял. Я рассказал эту историю Иосифу, он перечитал «Горюхино», и его последнее письмо ко мне (возможно, последнее его длинное письмо, посланное им кому бы то ни было) по большей части содержит рассуждения о том, как Александр Сергеевич мог бы работать; сменяющиеся в письме образы похожи на игру в пасьянс, игру, в которую играют в одиночестве. Леша попросил меня прислать ему это письмо, что я и сделал (ксерокс, разумеется). На протяжении двадцати лет мне и в голову не приходило делиться с ним корреспонденцией от Бродского или новостями от него, поскольку он был лучшим другом Иосифа: это все равно, что ехать в Тулу со своим самоваром или морю воды прибавлять [64] . Но сейчас обстоятельства изменились. Лежа в палате для выздоравливающих, я получил полный Лешин перевод письма Иосифа на русский. Он также сообщал, что собирается опубликовать его в журнале «Знамя», что эта публикация одобрена представителями фонда Бродского. Я написал небольшое предисловие, которое он тоже перевел. Увидев письмо опубликованным, я был раздосадован: оно было напечатано не полностью, отрезан самый конец его, около 20 % текста [65] . Похоже, это был компромисс с литературным душеприказчиком, который тогда считал, что публикация личных бумаг и писем Бродского должна быть запрещена. Она, видите ли, предполагала, что Иосиф исповедовал следующее убеждение: «Я не хочу, чтобы мои стихи читали сквозь призму моей биографии». А я считал, что беспокоиться об этом уже поздновато, поскольку поэт, разъезжая по Западу, успел дать множество импровизированных интервью, которые были засняты на видео. Разумеется, сама идея (клише) была из тех, что он любил примерять на людях, чтобы увидеть их реакцию [66] . Я сообщил Леше, а также душеприказчику, что если бы Иосифу было даровано еще немного времени, достаточного для того, чтобы выкурить сигарету, я успел бы развеять его заблуждения насчет пресловутой «призмы биографии». Он уже все рассказал о себе в своих интервью и в байках, с любовью пересказываемых и приукрашиваемых его друзьями [67] . Более того, читатели поэзии (особенно носители языка) сочинят вам любую, какая им потребуется, биографию своего кумира. И чтобы соблюсти баланс между Словом поэта и всем остальным, что нужно о нем знать, уж лучше иметь это, чем случайный набор непроверенных фактов. Сила вездесущих слухов в русской цивилизации такова, что эта идея Бродского способна быстро эволюционировать в согласии с неодарвинистскими принципами: «…человек выживает, как фиш на песке…» [68] .
64
Однажды Леша сказал мне, что, звоня по телефону, Иосиф всегда начинал разговор с обращения: «Ле-шеч-ка!», которое звучало весьма энергично, радостно и пытливо, словно хотел выразить надежду, что за время после последнего их разговора здоровье его значительно поправилось.
65
Знамя. 1996. № 6. С. 147–150.
66
Например, однажды я был свидетелем того, как он в течение несколько минут пытался выяснить у Стивена Спендера, считает ли тот, что всякий стихотворный размер обладает собственным внутренним смыслом, в то время как глаза Спендера буквально стекленели от скуки.
67
Я всегда считал Бродского своим хорошим другом, несмотря на то что был, в сущности, для него иностранцем, чьи «обстоятельства» не оставляли его равнодушным. Мы с ним редко говорили по-русски. Я был очень рад узнать из книги Людмилы Штерн «Brodsky. A Personal Memoir», 2004 (значительно расширенное издание по сравнению с русским текстом, изданным в 2001 году), как много заботилось о нем друзей-эмигрантов. И тем не менее она выражает «сомнение в том, что у него были по-настоящему близкие друзья, исключая, разве, Барышникова и Лосевых» (т. е. Леши и его обожаемой Нины). Леша (в своей рекламной аннотации) говорит, что книга Штерн «написана чрезвычайно раскованно» и что «читать ее – одно удовольствие».
68
Цитата из стихотворения «Колыбельная Трескового мыса». Когда мы с ним познакомились, я работал над переводом этого стихотворения, и поэт признал, что слово «фиш» на письменный английский язык непереводимо. Это словечко из русского идиша, но в транслитерации его не отличить от английского «fish». В тексте оригинала оно присутствует, чтобы снизить «пафос» (!) этого стиха или, как мне представляется, чтобы придать некий комический оттенок выражению «рыба на песке». И наконец, чтоб отвлечь мое внимание (или в качестве последнего ударного аргумента), он заявил, что в Ленинграде многие пожилые женщины до сих пор вместо слова «рыба» употребляют слово «фиш». Этот разговор происходил в 1977 году по телефону. Варианты его рассуждений содержатся в длинном письме, которое он вскоре прислал (14 февраля 1977 года). Само стихотворение, думаю, было написано под влиянием «Колыбельной» Одена (написанной в апреле 1972 года, за несколько месяцев до их с Иосифом знакомства, и прочитанной также на лондонском фестивале, где они оба выступали в то лето).
Во время пребывания Леши в Орегоне (весна 1996 года) он решил как следует отметить день рождения Бродского, 24 мая. И я оказался на кухне Леши вместе с Володей Уфляндом, Андреем Устиновым и бутылкой ирландского виски «Бушмиллс» – напиток, который покойный поэт предпочитал всем другим, ставший почему-то той святой водичкой, которая окропила его пребывание на Западе. Уфлянд, конечно, был старый ленинградский мушкетер и соратник Бродского, а Устинова Иосиф рекомендовал мне несколько лет назад (чтобы пригласить в Орегон, найдя для этого любой подходящий повод) как человека, который мог бы с успехом сойти за его сына (внешне), хотя таковым не являлся. Мы прочитали оригинал последнего письма Бродского, того самого, и все пришли к единому мнению, что в изъятых из публикации 20 % текста перед нами предстает истинный, высоко нами ценимый и дорогой Иосиф. «Ах, если бы», – восклицает он там… дальше передаю своими словами: мол, было бы у нас больше времени (вычеркнуто) больше места – как у наших дочерей (одной два с половиной года, другой три), у которых сейчас полно и того и другого… [69] (Шутка насчет пространства и времени содержит намек на то, что в его стихах повсюду разбросано множество пространственно-временных метафор, а также на двустишие Китса, которое мы нередко между собой пародировали, из его сонета «К Д. Р.»; Д. Р. – это Джеймс Райс – старый друг поэта-романтика.) И место, похоже, нашлось – Лешина кухня в день рождения Бродского. Которое, как ни странно, случилось как раз сегодня! И не лучше ли сбегать еще за бутылочкой Бушмиллса!
69
В конверт с этим письмом была вложена цветная фотография Нюшки Иосифа, снятой висящей в руках матери вверх ногами на фоне колонн старого здания университета (вероятно, в Маунт Холиоук). Я ему только что отослал фотографию нашей Мирабель, устроившейся у меня на ручках, снятую в Линкольн-Сити, штат Орегон; наши силуэты вырисовывались на фоне открытого окна, за которым раскинулся океан.
И последнее замечание о Лешиной впечатлительности. Однажды, закончив читать курс («сколько можно, честное слово») по Чехову, он отрекомендовал мне чеховского «Ионыча» как «величайший рассказ в мировой литературе». Можете себе представить?
Алексей Самойлов
Человек живет играя
«Судьба – игра»
Игровое начало сближало, объединяло нас, его сокурсников 1959 года выпуска, в один круг. Те, кто писал стихи, вошли в историю литературы как поэты «филологической школы», хотя сам Лев Лифшиц, сын известного детского писателя и поэта Владимира Лифшица (после переезда в Америку в 1976-м он сделал придуманный ему отцом псевдоним «Лосев» своим паспортным именем – Lev Lifschitz Loseff), полагал, что входивших в этот круг футуристов и абсурдистов новой волны точнее было бы назвать кругом Михаила Красильникова.
Черный Маг Императора 13
13. Черный маг императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги

Лекарь для захватчика
Фантастика:
попаданцы
историческое фэнтези
фэнтези
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
