Лихая болесть
Шрифт:
«Да еще теперь далеко до загородных прогулок», — подумал я, но сказать этого не решился, видя, как они горячо принимают к сердцу предстоящее удовольствие.
Вышед от них, я стал доискиваться причины этой непостижимой выходки целого семейства.
«Уж не питают ли они против меня какого-нибудь неудовольствия?» подумал я; но приглашение к обеду и дружеские проводы не соответствовали странной встрече. Что бы это значило? Размышляя таким образом, я наконец вздумал пойти узнать всё от их старого знакомого… Да! я забыл сказать, что в числе посетителей дома Зуровых были двое, которых надобно познакомить с читателем покороче, потому что в этом деле они играют важную роль.
Один — Иван Степанович Вереницын, статский советник
Другое лицо — мой товарищ по ученью, Никон Устинович Тяжеленко, малороссийский помещик, тоже старый знакомый Зуровых, чрез которого и я познакомился с ними. Этот славился с юных лет беспримерною методическою ленью и геройским равнодушием к суете мирской. Он проводил бoльшую часть жизни лежа на постели; если же присаживался иногда, то только к обеденному столу; для завтрака и ужина, по его мнению, этого делать не стоило. Он, как я сказал, редко выходил из дому и лежачею жизнью приобрел все атрибуты ленивца: у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога, и образовывало род какой-то натуральной одежды. Он жил у Таврического сада, а пойти туда прогуляться было для него подвигом. Напрасно врачи предсказывали ему неизбежную борьбу с целым легионом болезней и разных сортов смертей: он опровергал возражения самыми простыми и ясными доводами; например, если упрекали его, что он мало ходит и может подвергнуться апоплексическому удару, он отвечал, что у него из передней в спальню ведет темный коридор, по которому он пройдет по крайней мере раз пять в день, чего, по его мнению, очень, очень достаточно, чтобы предохранить от удара. К этому, в виде заключения, он прибавлял следующее рассуждение, что ежели, дескать, и постигнет его, Тяжеленку, удар, то этот случай даст ему повод и законную причину сидеть безвыходно дома и послужит красноречивою защитою от всяческих нападений, и что тогда уже ему нечего будет опасаться насчет своего здоровья. Что же касается до воздуха, которым ему советовали пользоваться, то он утверждал, что, просыпаясь утром, он прикладывал лицо к отворенной форточке и насасывался воздуху на целый день. Врачи и друзья пожимали плечами и оставляли его в покое. Таков мой приятель Никон Устинович. Он любил Зуровых и бывал у них раз в месяц, но как это казалось ему выше сил, то он нарочно познакомил меня с ними.
— Ходи к ним почаще, братец, — сказал он мне, — они прекрасные люди, я их страх как люблю; да требуют, чтобы я раз в неделю бывал у них — эка шутка! Так, пожалуйста, ходи ты за меня и сообщай новости им обо мне, а мне об них.
К нему-то я отправился после странности, замеченной мною у Зуровых, в надежде, что он, как старый знакомый зная всё касающееся до них, объяснит и мне. В ту
— Здравствуй, Никон Устиныч, — сказал я. Он, лежа, кивнул головой. Здоров ли? — Он опять кивнул, в знак подтверждения: Никон Устинович даром не любил терять слов. — Зуровы тебе кланяются и пеняют, что ты совсем разлюбил их. — Он потряс головой в знак отрицания. — Да промолви же хоть словечко, мой милый!
— Вот… погоди… дай расходиться, — наконец медленно произнес он. Сейчас подадут мой завтрак, так я, пожалуй, и привстану.
Через пять минут человек с трудом дотащил к столу то, что Никон Устинович скромно называл «мой завтрак» и что четверо смело могли бы назвать своим. Часть ростбифа едва умещалась на тарелке; края подноса были унизаны яйцами; далее чашка или, по-моему, чаша шоколада дымилась, как пароход; наконец, бутылка портеру, подобно башне, господствовала над прочим.
— Ну вот теперь я… — начал было Тяжеленко говорить и вместе привставать, но ни то ни другое не удалось ему, и он опять упал на подушку.
— Неужели ты один съедаешь столько?
— Нет, и собаке дам, — отвечал он, указывая на крошечную болонку, которая, вероятно в угождение своему господину, лежала, как и он, постоянно на одном месте.
— Ну, Бог тебя суди! Однако, не шутя, — продолжал я, — не пойдешь ли ты со мной обедать к Зуровым?
— И! что ты! в уме ли? — сказал он и махнул рукой. — Лучше останься со мною: у меня будет славный окорок, осетрина, сибирские пельмени, сосиски, пудинг, индейка и чудесная дрочена. Сам, братец, командовал, как приготовить ее.
— Нет, спасибо; я дал слово; к тому же у нас нынче за столом будет интересный разговор о приготовлениях к загородным прогулкам.
Вдруг лицо Тяжеленки оживилось; он сделал над собой страшное усилие и — привстал.
— И ты! — И ты! — вскрикнули мы оба в одно время.
— Что значит твое восклицание? — спросил я.
— А твое?
— Мое, — отвечал я, — вырвалось от удивления, что давеча с Зуровыми сделались конвульсии, а теперь ты чуть не встал на ноги оттого только, что я заговорил о весне и загородных прогулках. Теперь ты видишь, что я воскликнул не без причины. Ну а ты отчего?
— Моя причина важнее, — отвечал он и поместил в рот кусок ростбифа. Я думал, что ты болен.
— Болен? Спасибо за участие, но с чего ты взял это?
— Я думал, что… ты заразился.
— Час от часу не легче! От кого? чем?
— От кого! от Зуровых.
— Что за дичь! Объяснись, пожалуйста.
— Погоди, дай… поесть. — И он тихо, медленно, как корова, жевал мясо. Наконец исчез последний кусочек; всё было съедено и выпито, и человек, принесший завтрак обеими руками, вынес остатки двумя пальцами. Я подвинулся ближе, и Тяжеленко начал:
— Заметил ли ты в эти три года твоего знакомства с Зуровыми что-нибудь особенное в них?
— До сих пор ничего.
— А поедешь ли летом в деревню?
— Нет, останусь здесь.
— В таком случае, начиная с нынешнего утра, ты будешь каждый день замечать диковинные штуки.
— Да что же это значит? скоро ли я добьюсь от тебя? и если в них скрывалось что-нибудь особенное, отчего ты не сказал мне об этом прежде?
— Значит это то, — продолжал Тяжеленко с расстановкою, — что у Зуровых недуг.
— Что ты говоришь? Какой недуг? — вскричал я с ужасом.
— Странный, братец, очень странный и заразительный. Сядь, слушай и не торопи меня… Я предвижу, что мне нынче и без того придется до смерти устать. Шутка ли, сколько рассказывать! Да нечего делать: надо спасти тебя. Не говорил я тебе до сих пор об этом потому, что не было никакой надобности: ты жил в Петербурге только зиму, а в это время в них заметить ничего нельзя; ума у них пропасть, время неприметно летит в их беседе; а вот летом, так чудо! они на себя не похожи; совсем другие люди; не едят, не пьют: только одно на уме… Жалость! жалость! а помочь нечем!