Лиловые люпины
Шрифт:
ОДЧП в полном составе (Таню Дрот вела под руку Румянцева) провожало Пожар, до этого преданно провожавшую Орлянку, — пять их спин, миновав пустырь, уже перебирались на Малый, чтобы следовать к Рыбацкой, где и жил теперешний комсорг. Дальше, вразброд, парами и поодиночке, но как бы невольно следуя за притягательной этой пятеркой и не спеша сворачивать в свои улицы, двигались остальные спины наших. Одна мохнатая серенькая спина моей Инки повернула в Большую Разночинную: Инка на сей раз не провожалась со мной, посланная матерью за анализами в поликлинику. Я вывалилась на крыльцо самой последней. Ближе всех ко мне замедленно перемещалась сутулая, плотная спина Орлянки, то и дело недоуменно приостанавливаясь, подрагивая, словно чего-то ожидая, и снова продолжая путь в одиночестве. Из-под синей вязаной Наташкиной
«Халы» выглядели так знакомо и так сиротливо, что я пошла за Наташкой, совершенно не представляя, зачем иду и о чем заговорю, если она обернется. Но она не оборачивалась и, свернув в свою пустынную Пионерскую улицу, безрадостно застроенную казармами, больницами и заводскими зданиями, больше не приостанавливалась: все они остались на пустыре и на Малом, за темным шлаковым телом школы. Единственным живым местом на Пионерской был сгусток магазинов возле угла Геслеровского. Тут я прибавила шагу и догнала Наташку в зримом декабрьском пару, вырывавшемся вместе с электричеством и сладковатым духом мороженой картошки из раскрытой двери «Плодоовоща». Я тронула Орлянку за рукав. За очками на ее обернувшемся лице вишенками метнулись, перекатились два изумленных миролюбивых глаза.
— Никандра? Ты откуда? Тебе же тут не по дороге!
— Просто я гуляю. Давно здесь не была.
— Может, тогда догуляешь со мной до моего дома? — вырвалось у нее, и она сразу отвела глаза.
— Ладно. Ты не переживай, Наташка. Утро вечера мудренее.
— Да, — с неожиданным ядом подтвердила она, — и ты еще забыла «возьми себя в руки», «не принимай близко к сердцу».
Я не меньше ее ненавидела эти безразличные шматки житейской мудрости, которые выбрасывают, ленясь найти настоящее утешительное слово — только для этого человека и только по этому случаю. Но искать значило бы заново перебирать и обсуждать комсобрание, и я не то что поленилась, а побрезговала, сказала лишь:
— Вот увидишь, завтра уже будет легче.
— Но СКОРО и ЗАВТРА больше не будет, — ударила она меня не со злостью, а с горечью.
Я опустила было голову, но тут же, встряхнувшись, подняла. В конце концов, не я одна клялась и не я одна не сдержала. Если у меня были то Таня, то Лорка, а теперь — Инка Иванкович, то Наташка, как выяснилось, «ходила, провожалась и клялась» со всем ОДЧП. Значит, кроме тех же Тани и Лорки, еще и с Изотовой, и с Румянцевой. Скоро восемь лет, как наши забытые черепки лежат в Неве под буро-зеленым студнем ила, что неизбежно покрывает любую вещь на дне, как об этом можно судить по камням и деревяшкам, которые снизятся на мелководье у Петрокрепа.
Всего этого я не сказала, а только подумала, и пока думала, мы подошли к Наташкиной парадной — знакомой мне еще попровожаньям в 1–I узкой бордовой двери в беленой грязной стене жилого дома завода «Вулкан», где когда-то работал Наташкин отец, так и не вернувшийся с войны. Я остановилась, готовая привалиться к косяку и вступить в долгий провожальный разговор — судя по Орлянкиному упреку, все же с обсуждением случившегося и с выяснением отношений. Но Наташка то ли передумала, то ли побрезговала, как я, — старалась держаться, словно не было ни комсобрания, ни наших общих восьми изменнических лет.
— Зайдем ко мне?
— Что ты, неудобно…
Я никогда у нее не бывала, вообще боялась показываться родителям подруг: меня уже несколько раз объявляли неподходящей для них. Наши дружбы тщательно контролировались с двух сторон. Родители и классные воспитатели пристрастно обсуждали их на родсобраниях, обмениваясь ценнейшей, утаиваемой девочками, взаимной информацией. Это вызывало не только крушения наших отношений, но и вражду между родителями, естественно, оскорблявшимися, если их дочь публично признавали недостойной дружить с такой-то, могущей эту такую-то испортить и обучить всему дурному. Но хуже всего приходилось недостойной. Она не просто теряла подругу, когда Тома при всем классе запрещала достойной с нею водиться, — она была обречена
— Мне нужно будет маме все это рассказать…
Стало быть, она меня звала на роль громоотвода, в расчете моим присутствием смягчить мать. Она будет оправдываться, вилять, а я — подтверждать и заступаться. Перепадет и мне, — даже, пожалуй, все происшедшее сочтут следствием моего дурного влияния. Надо отказываться наотрез и бежать!.. А зачем потащилась
за Наташкой? Покрасоваться, значит, хотела: вот, мол, когда ее все бросили, я… Стоп, почему «покрасоваться», перед кем? Перед Наташкой? Но она ведет себя как ни в чем не бывало, будто я к ней каждый день захожу. Выходит, я хотела даже не перед зрителями благородством пощеголять, а перед самой собой, этак тихонечко услаждаясь, словно конфеты под одеялом лопая. Нет, не может быть, чтобы я так подло и противно планировала! У меня и мысли подобной не мелькало, когда я поворачивала за Орлянкой в ее улицу! Однако все же зачем-то пошла!.. И если кому-нибудь такое истолкование придет в голову (пришло же мне!), это будет куда страшнее, чем встреча с Наташкиной матерью. Шалишь, отказываться нельзя, — покажешь и свою трусость, и расчетливую попытку вернуть старую подругу грошовым, пятиминутным благородством, только до дверей дома. Сама поперлась, вот и попала теперь как кур в ощип. Расхлебывай, что заварила.
— Хорошо, зайду. Ну, тебя и не похвалят!..
— А поглядим, — задорно и загадочно ответила Наташка. — Вдруг да похвалят!
Этого никак не могло быть, разве что чудо какое-то? Так, меряя на свой семейный аршин, заранее трепеща, стесняясь и приготавливаясь глядеть в пол, как всегда при встречах с родителями одноклассниц, думала я, поднимаясь с Наташкой по ее крутой лестнице. Наташка открыла дверь своим ключом.
Но это и вправду был дом чудес.
Лишь крохотная прихожая и видная за ней темноватая кухонька выглядели как у всех: высоко подвешенные над настенным телефоном велосипед, ванночка и санки, несколько разномастных вешалок и электросчетчиков, а вдали — мерцающие слюдяные экранчики двух керосинок на стандартных двустворчатых кухонных столах, закрывающихся деревянными вертушками, как везде. Но едва мы вошли из этой коммунальной похожести в жилые Наташкины комнаты, я попала в непохожесть. Кроме короткого, явно Наташкиного, диванчика, маленького обеденного стола и старинного небольшого рояля с бронзовыми завитушечными подсвечниками, в комнате были только книги. Они не прятались, как у нас, в шкафах, а стояли на открытых полках, очевидно пылясь, на что здесь, очевидно, плевали. Полки закрывали все стены, и на них перед рядами книг теснились сотни безделушек— звериных и человеческих статуэток, кедровых шишек, каких-то засушенных круглых плодов, раковин, коралловых кустиков, ярких картинок в рамках и без. Комнату переполняло откровенное, разнообразное и пестрое веселье — при всей ее пустынности.
Откуда-то из-под полок, а может, из приоткрытой в соседнюю комнату двери, выскочил и подбежал к Наташке обыкновенный серый кот с белой грудкой и по-разному обутыми в белое лапками: на одной высокий, до грудки, «чулочек», на другой — коротенький, низко спущенный «носочек». Наташка в восторге схватила его, прижала, так что он мявкнул, и повалилась с ним на диванчик, пачкая форму линючей шерстью.
— Мурзик! Мурза! Мурзенок! Муренок! Мурыльце! — запричитала она, изощряясь. — Мерзость моя золотая! Мурятина! Ми-лятина! Мермулька! Мерзи! Мези! — Она просто захлебнулась. — Мези! Мези-Пиранези!
Эти непринужденные страсти совсем не подходили к моменту, и я с опаской поглядела на приоткрытую дверь. Оттуда раздался басовитый, сиплый женский голос:
— Что, котодрание происходит? Котомуки? Котисканье?
К нам быстрой походкой вышла немолодая, коротко стриженная блондинка, намного ниже Наташки и намного худее — спичка да и только, притом спичка веселая, как бы азартно и задиристо горящая. Спичка курила папиросу. Дым застревал в ее светлых, незавитых, но пышных, перисто лежащих внахлест друг на друге волосах. Большие красные каменные бусы тяжело свисали с ее плоской груди.