Лиля Брик. Жизнь и судьба
Шрифт:
Параджанова осудили на пять лет лагерей строгого режима и отправили отбывать наказание вместе с уголовниками-рецидивистами. Он имел право писать не более двух писем в месяц. Одним из них обычно оказывалось письмо к сыну Сурену и его матери, с которой Параджанов давно разошелся, оставшись в дружеских отношениях, другим — к Лиле и Катаняну. Эта переписка, несомненно, помогала ему выжить в лагерных условиях, давала силы, связывала с миром, которого он был лишен. Для Лили же это была насущная потребность деятельной помощи преследуемому таланту, что — теперь, ретроспективно, это видно с особой отчетливостью — всегда было главным делом ее жизни.
«Бесценный наш Сергей Иосифович»,
В каком-то смысле переписка Лили с Параджановым глубже, эмоциональнее и даже «функциональнее», чем ее же переписка с Маяковским: в ней больше непосредственности, искренности, осознания огромной, жизненно важной для адресата ценности каждого слова. Не случайно в одном из лагерных посланий Параджанов написал: «Не знаю, во что оценивается Ваша доброта и сердце. Что и когда я мог бы выразить в ответ. <...> Для «чуда» мне необходимо Ваше здоровье и доброта».
Чутьем художника он ощущал, что эта хрупкая и больная женщина весьма преклонных лет может стать его добрым гением, его спасительницей, и всем своим естеством тянулся к протянутой ему руке. Он погибал в том кошмаре, в который его загнали маразмирующий большевизм и его выжившие из ума, но ставшие от этого еще более злобными вожди. Знал, насколько они глухи и к доводам разума, и к мировому общественному мнению, и тем более к стонам своих жертв: понятие сострадания этим борцам за счастье всего человечества было абсолютно чуждо. И все же настойчивость и энергия Лили, ее искренность и дружелюбие помогали не впасть в отчаяние.
«...Строгий режим, — писал Параджанов Лиле, — отары прокаженных, татуированных, матерщинников. Страшно! Тут я урод, так как ничего не понимаю— ни жаргона, ни правил игры. <...> К сожалению, я не Маугли, чтобы в свои годы изучать язык джунглей». С ужасом узнав сначала о смерти Шукшина, потом о гибели Пазолини, одного из самых активных своих защитников (увиденный ею в Париже фильм Пазолини «Сало, или 40 дней Содома» Лиля считала «кошмаром» и невероятным своим чутьем почувствовала близкий и трагический конец режиссера), он еще больше уверовал в Лилю. Никого другого, кто мог бы не просто сочувствовать, а что-то делать ему во благо, не оставалось.
Так ему казалось, хотя это не вполне соответствовало истине. Всенародно любимый Юрий Никулин специально устроил гастроли своего цирка в Киеве, чтобы пробиться к республиканским властям (он знал., что никто ему не откажет в приеме) и постараться добиться у них досрочного освобождения Параджанова. На прием он пробился, но достучаться до их сердец не удалось даже ему. Впрочем, вряд ли какие-либо поблажки Параджанову вообще входили в компетенцию республиканских властей: он «числился» непосредственно за Москвой, за самым высоким лубянским начальством, без согласия которого никто не был вправе облегчить его
Лиля совсем извелась в борьбе за освобождение Параджанова, и он понял это. Теперь не она утешала его, а он — ее. «Пугает меня, — писал Параджанов, — тревога Лили Юрьевны, ее сон и грустные нотки между строк. Вы, в происшедшей моей переоценке ценностей и людей, оказались удивительными, щедрыми, мудрыми и великими. Вас не одержал тот страх, который овладел близкими моими друзьями на Украине и в Грузии».
Не только утешал— пытался найти хоть какой-то доступный ему способ выразить свою благодарность. В лагере, среди разных прочих работ, была у него и такая: вытряхивать мешки из-под сахара. Из одного мешка он сшил куклу, изображавшую Лилю, и вдобавок еще дамскую сумочку и маленькую лошадку. В другой раз сделал коллаж. Лиля знала толк в таких поделках, а еще больше — чего стоит фантазия художника, стремящегося сделать приятное дорогому для него человеку.
В Париже тем временем устроили выставку, посвященную Маяковскому. Лиля и Катанян улетели для участия в ней. В Москве на подобной выставке она была незваным гостем, в Париже — самым важным персонажем, живой легендой. Она дала пресс-конференцию, выступала по радио и телевидению, общалась с молодежью, толпившейся в выставочных залах.
Но душа была неспокойна, и Лиля поспешила обратно. Прошел слух, что к семидесятилетию Брежнева объявят амнистию, — слух был ложным и просто абсурдным. «Хозяин» хоть и был куда могущественней любого монарха, но публично себя изображать таковым, да еще на радость каким-то там заключенным, позволить себе не мог. И главное— не хотел. «Мы вернулись на две недели раньше срока, чтобы быть ближе к Вам, — сообщали Лиля и Катанян Параджанову. <Это было, конечно, слабым для него утешением.> — Подумать только, что мы виделись с Вами только два раза! Мы влюблены в Вас... Никого нет роднее, ближе Вас. Обнимаем крепко, крепко».
Письма Лили, воспоминания близких ей людей неоспоримо свидетельствуют о том, что все это время она неотступно думала о судьбе Параджанова и искала ходы, чтобы как-то ему помочь. В тот рождественский вечер, который я провел в ее доме, она тоже думала об этом. Но ни за столом, ни в передней, когда мы долго-долго прощались и все никак не могли уйти, имя Параджанова не было произнесено ни разу. И это тоже говорило о многом: под водку и закуску не очень-то хочется говорить о самом больном и самом сокровенном.
Через шесть дней после того, как мы у нее были, Лиля (подпись Василия Абгаровича Катаняна тоже стоит под всеми ее письмами Параджанову, но писала их только она) извещала «драгоценного Сереженьку», что «в Москве — мороз. Я его удержать не могу». И в моей памяти тоже остался тот свирепый декабрьский холод, даже в квартире, — спасением от него была не столько водка, сколько присутствие Лили и ее стремление доставить радость своим гостям. Иногда она замолкала, вдруг на короткое время уходила в себя. Не с Параджановым ли в это время она вела мысленный свой разговор?
«БЫТЬ ЖЕНЩИНОЙ — ВЕЛИКИЙ ШАГ...»
Если быть точным, летала Лиля в Париж в тот год не только для того, чтобы обсуждать план спасения . Параджанова. 11 ноября по новому стилю ей исполнялось восемьдесят пять лет. Отметить этот день хотелось среди своих, в веселой и шумной компании близких по духу, чтобы это вернуло ее, пусть только мысленно, в былые годы и напомнило о том, какая необыкновенная жизнь осталась позади. Ее замысел был тем более обоснован, что годом раньше произошло еще одно знакомство, и оно сулило продолжение «сюжета» в Париже и соответственное юбилейное торжество.