Линия фронта
Шрифт:
Сын Ловикова, Андрей, провожал Николая Ивановича до вокзала. Второй сын, Иван, работал геологом на Урале. Андрей же весной вернулся из армии. Работал мастером в телевизионном ателье.
Пока шли они вечерними улицами, где было тихо и электрический свет ложился на тротуары мягко, как акварель, Николай Иванович тихо и страстно рассказывал Андрею все-все, что знал о его отце… Рассказал и про то, что числился Владимир Ловиков убитым. Рассказал и про стенд, посвященный боевым делам его. И про идею назвать среднюю школу его именем.
Николай Иванович
— На эту тему у нас в семье никогда не разговаривали… И мне и Ивану только известно, что отец действительно воевал на Северном Кавказе. И потом попал там в плен, будучи контуженным… Если еще есть что-то, то об этом может знать лишь тетя Домна…
— Старушка эта…
— Да… Она потеряла на войне сына, Володю Суроженко. А с моим отцом у нее были особые отношения. Она имела над ним больше власти, чем моя мать. Ни Иван, ни я не любим Домну Петровну…
…В село приехали рано утром. У продуктового магазина стоял автофургон хлеба. Мужчина в черном халате пес на вытянутых руках лоток с румяными городскими булками. Николай Иванович остро почувствовал запах свежих булок. Хотя это было смешно. В машине по-прежнему пахло бензином, и только бензином.
Он попросил, чтобы таксист остановился возле школы. И расплатившись, вылез из машины. Размял плечи. И пошел в школу, по которой уже скучал.
В коридоре было еще тихо. И прохладно. На дверях музея по-прежнему висела вывеска «Санитарный ремонт».
«Николай Иванович, милый мой, славный!
Поздравляю тебя с нашим гордым и радостным праздником Октябрьской революции. Всегда и всегда буду желать тебе счастья и радостей, потому что хуже тоски, тоски по дому, может быть, наверное, только смерть.
Есть надежда, что в конце декабря удастся вырваться на несколько дней в Россию. Я никогда не встречала Новый год на Северном Кавказе. А сегодня с утра идея эта преследует меня неотступно.
Обнимаю и целую.
Женева.
29 октября 1974 г.»
— Вот видите, милый коллега, никогда не нужно горячиться, — умудренно сказал Захар Матвеевич, помешивая ложкой чай в высокой чашке с красными маками.
За незадвинутыми шторами в темном окне отражались настольная лампа, и край стола, и строгий профиль директора, и люстра под потолком. В соседней комнате, дверь туда была открыта, работал телевизор. «Самоцветы» пели:
Не надо печалиться: вся жизнь впереди. Вся жизнь впереди — надейся и жди.Николай Иванович молчал. Слушал он директора или ансамбль — не догадаться.
— Хороши оказались бы мы, назвав школу именем героя. — Захар Матвеевич поморщился. Его узкая бородка перекосилась, словно обозначила весь ужас возможной непоправимой ошибки.
Николай Иванович опять ничего
— Тайны в жизни встречаются гораздо чаще, чем это кажется на первый взгляд. А в войну тем более. — Захар Матвеевич, казалось, теперь уже не говорил, а просто размышлял вслух.
Размышлял, не открывая Америк. Похлопывал по плечу собственный опыт, перебирал в памяти чужой. За ним была жизнь, море жизни… И сейчас, сидя в удобном глубоком кресле, он стремился к спокойной, быть может, и многословной беседе, подобно всякому жизнелюбивому немолодому человеку, мимо которого еще недавно прошла неприятность, не задела, а прошла, как лошадь в телевизоре. Захару Матвеевичу конечно же было радостно, что и он, седой ветеран, и его молодой коллега оказались, в общем-то, на высоте, как говорится, не ударили в грязь лицом. И проявив терпение, разобрались в запутанном деле, не погрешили против истины.
— Каждое жизненное явление имеет много измерений. Мы же чаще всего видим одно, два… Остальные, в лучшем случае, пытаемся домысливать, — прихлебывая чай, говорил директор. — Отсюда субъективизм. Или, как принято сейчас говорить, личностная оценка.
— Это совсем плохо? — придирчиво спросил Николай Иванович.
— Это не всегда совпадает с истиной. — Захар Матвеевич словно бы и не заметил звенящей интонации в голосе собеседника. Благостно смежил веки. Улыбнулся.
Николай Иванович вдруг ярко представил мокрую дорогу, голый, изгрызенный осколками кустарник, танк, давящий сорокапятку, и Володю Ловикова с бутылками в руках. На уцелевших чудом телеграфных проводах висит разорванное тело артиллериста, бьет копытами раненая лошадь, кричит, но крика не слышно из-за стрельбы и грохота мотора…
Отец рассказывал, что, когда Ловиков поджег бутылками танк и вернулся в окоп, у него мелко-мелко дрожали руки и он почему-то повторял:
— Можно… Можно… Можно…
Ему дали фляжку. Он глотнул из нее. И только потом закончил фразу:
— Можно их поджигать, гадов.
Николай Иванович встал. Лицо словно каменное. Сказал:
— Простите, Захар Матвеевич, но у меня уже давно сложился образ Владимира Ловикова. Вы сами знаете, давно… Я допускаю, что, будучи контуженным или раненым, он мог попасть в плен. Но в подозрения, что он оказался виновником гибели отделения, я поверить не могу. Здесь есть какая-то жестокая неправда, перед которой я на сегодняшний день бессилен…
— Стоит ли казнить себя? — прищурился Захар Матвеевич. — Документы, связанные с судьбой Ловикова, по праву принадлежат вам. Демонтируйте стенд. И берите документы. Тщательно изучайте, ищите… Для дела, которое принадлежит вечности, дни и месяцы не имеют значения.
— Вы считаете, что стенд следует демонтировать? — трудно спросил Николай Иванович.
— А как считаете вы?
— Я считаю, что всерьез пора заняться защитой диссертации. Если не ошибаюсь, в связи с этим мне положен отпуск. Я сейчас подумал, нецелесообразно оттягивать его до школьных каникул.