Лира Орфея
Шрифт:
В голове у Даркура все время всплывало одно слово — его использовала Гунилла, когда посвящала Шнак в тонкости музыкальной композиции. Sprezzatura. [88] По словам Гуниллы, это означает презрение к очевидному, к проторенным тропам, к тому, что кажется обязательным для новичков в музыке; благородная небрежность, внезапный скачок в искусстве — прыжок к дальнему берегу, куда не доберешься на пароме привычных правил.
Конечно, такие прыжки могут окончиться на дне канавы. Ведь именно sprezzatura
88
Определенное презрение к условностям, нарочитая небрежность (ит.).
Может, Фонд Корниша по неведению забрел в какую-то часть Артурова мифа, а этому мифу нужен был великий король, которого предали лучший друг и возлюбленная? За временем, которое некогда столь повелительно объявляла каждый полдень большая обсерватория в Оттаве, временем, что дирижирует миллионами людских действий, лежит Время Мифа, время души, где живут все девять сюжетов, о которых они тогда говорили с Гуниллой, и простирается пейзаж совершенно иного рода. Конечно, подлинная жизнь людей протекает в уме, и тем они отличаются от животных; а ведь ум сотворен не тиканьем часов, но коловращением планет и дыханием огромной вселенной, раскрывшей нам до сих пор лишь немногие из своих тайн?
Все это лирика и чепуха, думал Даркур. Может, и так; логики-любители презирают лирику, ибо она угрожает тому, что им дорого, — робкой уверенности, которая, если докопаться до сути, уверена в очень немногом. Эти люди презирают лунный свет, потому что никогда не смотрят на луну. Сколько знакомых Даркура смогут сказать, в какой фазе на момент вопроса находится луна? Интересно, путешествует ли Дурак при лунном свете. Если да, то ему повезло — он видит, куда идет, в отличие от тех, кто никогда не смотрит на луну.
Да, снимать ливрею слуги, Пажа Жезлов, и надевать пестрый наряд Дурака — страшно и в то же время увлекательно. За всю свою респектабельную жизнь испытал ли Даркур хоть одно настоящее приключение? По-видимому, именно этого требует от него Время Мифа. Когда настанет черед Истины говорить, она может выбрать незнакомый тебе язык, но очень важно уловить, что она скажет.
Симон Даркур вернулся из лесов к повседневной жизни новым человеком. Не полностью обновленным, таким же вовлеченным в свои обязанности и жизнь своих друзей, но человеком, яснее осознающим, кто он такой.
2
Если Даркуру затея с оперой казалась безумием, то для Шнак и доктора она проявлялась все четче и влекла их все сильнее. У них уже хватало готовой музыки, настало время ее подрезать, подтягивать, укладывать и трамбовать, чтобы получилась опера. Она еще не обрела окончательную форму, но очертания уже обрисовались. Все до единой темы и заметки Гофмана были учтены, и на них строилась большая часть музыки. Но, конечно, тут и там зияли прорехи, требующие заплат; нужно было навести мостики от одного куска подлинного Гофмана к другому и законопатить трещины. Это испытание должно было показать, хороша ли Шнак в своем деле. Доктор ничего не предлагала, но безжалостно
Придирчивость доктора и постоянное раздражение Шнак превращали жизнь Даркура в ад. Даркур возился со словами и кусочками слов нужной длины, подлаживая их к музыке, которая писалась каждый день и редактировалась тоже каждый день. Наконец Даркуру стало казаться, что он вовсе утратил дар связного рассказа и членораздельной речи. Порой доктор бранила его за банальность приготовленного текста; иногда отвергала текст за излишнюю литературность, сложность восприятия при пении, чрезмерную поэтичность, туманящую смысл.
Разумеется, доктор, талантливый композитор, так выражала недовольство собой и тем, что ей удавалось выжать из ученицы; Даркур это понимал и был готов терпеть. Но чего он не собирался терпеть, так это нападок и хамства Шнак, вообразившей, что она имеет право капризничать и требовать невозможного.
— Это херня!
— Откуда вы знаете?
— Я тут композитор!
— Вы — малограмотная хамка! Это не херня, а стихи великого поэта, которые я немного изменил. Вы просто не способны их оценить. Берите и скажите спасибо!
— Нет-нет, Симон, Хюльда права. Это не годится. Нужно что-то другое.
— Что?
— Не знаю что, но другое. Знать, что именно, — это твое дело. Здесь нужно что-то с тем же смыслом, но с хорошей открытой гласной на третьей доле второго такта.
— Но тогда придется все перекраивать.
— Ну, значит, перекрои. И прямо сейчас, а то мы не сможем пойти дальше. Не сидеть же нам тут до завтра, пока ты тужишься над словарем.
— А что бы вам не перекроить музыку?
— Симон, запомни раз и навсегда: ты ничего не смыслишь в музыке.
— Очень хорошо! Но чтобы эта девчонка мне больше не хамила.
— Херня!
— Хюльда! Я запрещаю тебе использовать это слово в разговорах с профессором. И со мной тоже. Мы должны работать бесстрастно. Искусство рождается не из страсти, но из преданности делу.
— Херня!
Тут доктор отвешивала Шнак оплеуху — или начинала обнимать ее и нежничать. Даркур не поднимал руки на Шнак, но порой был на волосок от этого. Правда, не всегда они работали с таким накалом чувств, но достигали его по меньшей мере раз в день, а иногда доктору приходилось поить всех шампанским. Даркур думал, что счет за шампанское, должно быть, растет со страшной скоростью.
Он упорствовал. Глотал оскорбления, и часто — в своем новом образе, Дурака, — отвечал на них оскорблениями, но не сдавался. Он твердо решил стать профессионалом. Если художники работают именно так, он тоже будет художником — насколько либреттист смеет претендовать на это имя.
Но так работали явно не все художники. Не реже раза в неделю из Стратфорда в красненьком автомобильчике прилетал Пауэлл, а его художественный метод заключался в излиянии масла и бальзама.
— О, какая красота! О Симон, это очень хорошо. Знаешь, когда я работаю над своей другой постановкой — я ставлю «Двенадцатую ночь», она должна открыться в мае, — мне в голову приходят слова, которые не принадлежат Шекспиру. Это — чистый Даркур. Ты упустил свое призвание, Симбах. Ты поэт. Без всякого сомнения.