Лирика
Шрифт:
К той, без которой плачут строфы песен.
Взлети слова моих усталых песен
Туда, где неизвестны грев и слезы,
Она, чья красота - небес блаженство,
Тотчас же новизну заметит лада,
Неузнаваемого волей Смерти,
Оставившей меня Во мраке ночи.
Вы, кто в безоблачные верит ночи,
Кто пишет сам иль ждет любовных песен,
Глухой к моей мольбе скажите Смерти,
Страданий порту, где излишни слезы,
Пусть отрешится от былого лада,
Что всех печалит, мне ж сулит блаженство.
Сулит блаженство после долгой ночи:
И лада скорбь, и безысходность песен,
И слезы - все уйдет с приходом Смерти.
CCCLIX
Когда мой нежный, верный мой оплот,
Чтоб тяжких дней моих ослабить муку,
По левую стоит над ложем руку
И речь свою премудрую ведет,
Я с трепетом дерзаю в свой черед
Спросить: "Откуда ты, душа благая?"
Ветвь пальмы прижимая
И лавра ветвь к груди, она в ответ:
"Сюда, на этот свет
Я поспешила с неба эмпирея,
Тебя, мой
Ответом ей - мой благодарный взор.
"Но для меня, - я говорю, - задача,
Что послужило знаком..." - "Волны плача,
Неиссякаемые с неких пор,
И вздохи, одолев такой простор,
Смущают мой покой в святом пределе.
Послушай, неужели
Ты огорчен, что я из мира зла
В мир лучший перешла?
Ты был бы этим счастлив беспримерно,
Любя меня признаньям соразмерно".
"Я плачу о себе, вообрази,
Лишь о себе, на муки обреченном,
Что ты взошла на небо, убежденном,
Как в том, что видит человек вблизи.
Господь бы не явил благой стези
Особе юной, полн благоволенья.
Будь вечного спасенья
Ты недостойна, редкая душа,
Что вознеслась спеша,
Свободна от одежд, в приют блаженства,
Высокое мерило совершенства.
Что, одинокому, помимо слез,
Мне остается при моем уделе?
Милей угаснуть было в колыбели,
Дабы не стать рабом любовных грез!"
"Зачем терзаться?
– слышу я вопрос.
Ты лучше бы крылам себя доверил
И суету измерил,
И этот плач любовный - тот же прах!
На правильных весах
И радостно последовал за мною,
Вознагражден из двух ветвей одною".
"Нельзя ли мне, - я говорю тогда,
Узнать, что ветви означают эти?"
Она: "Ты не нуждаешься в ответе,
Ты, чьим пером одна из них горда.
Победы символ - пальма. Навсегда
Над миром и собою одержала
Я верх и лавр стяжала,
Триумфа знак. Всевышний и тебе
С соблазнами в борьбе
Поможет, и, найдя защиту в Боге,
Найдешь меня в конце твоей дороги".
"Ужели очи вижу наяву,
Что солнцем были мне, и те же косы,
Чей пленник я?" - "Подобные вопросы
Напоминают глупую молву.
Бесплотная, на небе я живу;
Что ищешь ты, давно землею стало,
Но я тебе предстала
Такою, чтобы скорбь прошла твоя,
И верь, что стану я
Еще прекрасней и тебе дороже,
Тебя да и себя спасая тоже".
Я плачу, и она
Мне вытирает терпеливо щеки.
И вновь звучат упреки
И камень был бы ими сокрушен.
И вдруг исчезли - и она, и сон.
АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ПИСЬМА
ПИСЬМО К ПОТОМКАМ
Коли ты услышишь что-нибудь обо мне - хотя и сомнительно, чтобы мое ничтожное и темное имя проникло далеко сквозь пространство и время, - то тогда, быть может, ты возжелаешь узнать, что за человек я был и какова была судьба моих сочинений, особенно тех, о которых молва или хотя бы слабый слух дошел до тебя. Суждения обо мне людей будут многоразличны, ибо почти каждый говорит так, как внушает ему не истина, а прихоть, и нет меры ни хвале, ни хуле. Был же я один из вашего стада, жалкий смертный человек, ни слишком высокого, ни низкого происхождения. Род мой (как сказал о себе кесарь Август) - древний. И по природе моя душа не была лишена ни прямоты, ни скромности, разве что ее испортила заразительная привычка. Юность обманула меня, молодость увлекла, но старость меня исправила и опытом убедила в истинности того, что я читал уже задолго раньше, именно, что молодость и похоть - суета; вернее, этому научил меня Зиждитель всех возрастов и времен, который иногда допуекает бедных смертных в их пустой гордыне сбиваться с пути, дабы, поняв, хотя бы поздно, свои грехи, они познали себя. Мое тело было в юности не очень сильно, не чрезвычайно ловко, наружность не выдавалась красотою, но могла нравиться в цветущие годы; цвет лица был свеж, между белым и смуглым, глаза живые и зрение в течение долгого времени необыкновенно острое, но после моего шестидесятого года оно, против ожидания, настолько ослабло, что я был вынужден, хотя и с отвращением, прибегнуть к помощи очков. Тело мое, во всю жизнь совершенно здоровое, осилила старость и осадила обычной ратью недугов.
Я всегда глубоко презирал богатство, не потому, чтобы не желал его, но из отвращения к трудам и заботам, его неразлучным спутникам. Не искал я богатством стяжать возможность роскошных трапез, но, питаясь скудной пищей и простыми яствами, жил веселее, чем все последователи Апиция с их изысканными обедами. Так называемые пирушки (а в сущности, попойки, враждебные скромности и добрым нравам) всегда мне не нравились; тягостным и бесполезным казалось мне созывать для этой цели других, и не менее - самому принимать приглашения. Но вкушать трапезу вместе с друзьями было мне так приятно, что никакая вещь не могла доставить мне большего удовольствия, нежели их нечаянный приезд, и никогда без сотрапезника я не вкушал пищи с охотою. Более всего мне была ненавистна пышность, не только потому, что она дурна и противна смирению, но и потому, что она стеснительна и враждебна покою. От всякого рода соблазнов я всегда держался вдалеке не только потому, что они вредны сами по себе и не согласны со скромностью, но и потому, что враждебны жизни размеренной и покойной.
В юности страдал я жгучей, но единой и пристойной любовью и еще дольше страдал бы ею, если бы жестокая, но полезная смерть не погасила уже гаснущее пламя. Я хотел бы иметь право сказать, что был вполне чужд плотских страстей, но, сказав так,
Я родился от почтенных, небогатых, или, чтобы сказать правду, почти бедных родителей, флорентийцев родом, но изгнанных из отчизны, - в Ареццо, в изгнании, в год этой последней эры, начавшейся рождением Христа, 1304-й, на рассвете в понедельник 20 июля.
Вот как частью судьба, частью моя воля распределили мою жизнь доныне. Первый год жизни, и то не весь, я провел в Ареццо, где природа вывела меня на свет, шесть следующих - в Анцизе, в усадьбе отца, в четырнадцати тысячах шагов от Флоренции. По возвращении моей матери из изгнания восьмой год я провел в Пизе, девятый и дальнейшие - в заальпийской Галлии, на левом берегу Роны; Авиньон - имя этому городу, где римский первосвященник держит и долго держал в позорном изгнании церковь Христову. Правда, немного лет назад Урбан Vv казалось, вернул ее на ее законное место, но это дело, как известно, кончилось ничем, - и что мне особенно больно, - еще при жизни он точно раскаялся в этом добром деле. Проживи он немного дольше, он, без сомнения, услышал бы мои попреки, ибо я уже держал перо в руке, когда Он внезапно оставил славное свое намерение вместе с жизнью. Несчастный! Как счастливо мог бы он умереть пред алтарем Петра и в собственном доме! Ибо одно из двух: или его преемники остались бы в Риме, и тогда ему принадлежал бы почин благого дела, или они ушли бы оттуда - тогда его заслуга была бы тем виднее, чем разительнее была бы их вина. Но эта жалоба слишком пространна и не к месту здесь. Итак, здесь, на 6epeiy обуреваемой ветрами реки, провел я детство под присмотром моих родителей и затем всю юность под властью моей суетности. Впрочем, не без долгих отлучек, ибо за это время я полных четыре года прожил в Карпантра, небольшом и ближайшем с востока к Авиньону городке, и в этих двух городах я усвоил начатки грамматики, диалектики и риторики, сколько позволял мой возраст или, вернее, сколько обычно преподают в школах, - что, как ты понимаешь, дорогой читатель, немного. Оттуда переехал я для изучения законов в Монпелье, где провел другое четырехлетие, потом в Болонью, где в продолжение трех лет прослушал весь курс гражданского права. Многие думали, что, несмотря на свою молодость, я достиг бы в этом деле больших успехов, если бы продолжал начатое. Но я совершенно оставил эти занятия, лшпь только освободился от опеки родителей, не потому, чтобы власть законов была мне не по душе - ибо их значение, несомненно, очень велико и они насыщены римской древностью, которой я восхищаюсь, - но потому, что их применение искажается бесчестностью людскою. Мне претило углубляться в изучение того, чем бесчестно пользоваться я не хотел, а честно не мог бы, да если бы и хотел, чистота моих намерений неизбежно была бы приписана незнанию.