Лисьи броды
Шрифт:
Но сейчас Никитка умер в лесу, а не в клетке. Его тигр подрал, а потом застрелил из ружья охотник. Он хороший, охотник. Он убивать его не хотел. Он Никитку спасти хотел, и даже рану забинтовал, а теперь несет куда-то Никиткино тело, а Никитка следом идет, потому что, если рана затянется и тело опять оживет, он вернется в него вместе с воздухом, вернется на вдохе…
Когда охотник выходит из леса и несет Никиткино тело мимо сельского кладбища, за ними увязываются собаки. Никитка им улыбается, он любит собак, но собаки не видят Никитку, а видят только Никиткино тело, и рычат, и морщат
И ему теперь опять больно, а собаки бешено лают. Никитка слабый пока, не может открыть глаза, но уже все слышит и чует. Собаки раньше всегда любили Никитку, а теперь хотят разодрать.
Охотник пинает собак, заносит Никитку в церковь и кладет его на пол, а сам выходит. Никитка не видит, но знает, что это церковь, потому что тут пахнет смертью, теплым воском и деревяшкой. Никитке не нравится запах, но нравится, что в церкви всегда есть бог на кресте: он, как Никитка, умеет умереть, а потом ожить, и тоже мучают его, как Никитку, и еще у него длинные волосы.
Никитка не может пошевелиться. Он чует, что кроме него здесь два человека. Один Никитке не нравится, потому что пахнет табаком и уколами. Второй пахнет свечками, хлебом и теми собаками, что лаяли на Никитку. Никитке человек нравится, потому что он наверняка гладил тех собак и кормил, а собаки ему руки лизали.
– Ну, отче, хватит спать над доской, – говорит тот, что пахнет уколами; голос у него старый. – В последний раз, может быть, играем.
Тот, что собак кормил, которого зовут Отче, стукает чем-то, судя по звуку, костяным по деревяшке:
– Хожу ладьей. Отчего же в последний-то, Иржи Францевич?
– Вы с гостем нашим из СМЕРШа разве не познакомились? Щас он нас всех тут… как в Харбине. Там стариков из белогвардейцев по ночам забирают и… Шах!
– А мне этот Шутов показался хорошим человеком, – говорит Отче.
Никитка не понимает, о чем разговор, но голос у Отче добрый и почти молодой. Никитка знает, что отче – это все равно как отец. Когда-то у Никитки тоже был отец, и мать была, но теперь у него есть только стая.
– Все-то у вас хорошие, отче. А вот как набегут сюда из Чека эти хорошие люди… Вас в лагеря, меня так, может, и к стенке, а потом уж друг за друга возьмутся…
– Нет, вы неправильно говорите! Вы не верите просто в возрождение Родины, а я верю! Народ наш такую войну выиграл, такой кровью! Русский человек пол-Европы прошел. Он гордо подымет голову…
– Вот ему по голове и дадут.
– Циник вы, Иржи Францевич.
– Я не циник, отец Арсений, я медик. Вы ходить-то будете? А впрочем, нет смысла. Тут все равно у вас мат в два хода… Вы чего, отче?
– Вы слышите этот звук?
Никитка стонет – и оба человека, наконец, его замечают, бегут к нему. Тот, который доктор, склоняется над Никиткой, и разматывает повязку на ране, и говорит:
– В лазарет его надо срочно.
А Отче выбегает из церкви и кричит:
– Погоди, Ермил! Это кто? Ты кого принес?
Никитка слышит, как охотник замедляет шаг и отвечает:
– Се человек.
– Так ведь… рано пока хоронить-то. Подлечить его надо.
– Он живой?! – шаги охотника приближаются.
– А то ж! Ты доктору подсоби до лазарета, Ермил.
Никитка не хочет, чтобы его забрал доктор. Никитка пытается объяснить, что все само заживет, но вместо этого только слабо рычит. Никитка хочет сбежать – но он пока слишком слаб и не может пошевелиться. Охотник снова взваливает его на плечо и уносит – туда, где страшно пахнет лекарствами и уколами.
Глава 7
Лама проглотил кусок яблока и принюхался. В церковном притворе пахло смертью, воском и подопытным номер сто три. Он скинул обувь и пошел босиком – уж конечно, не из уважения к этому их приколоченному к доскам божку, а просто чтобы бесшумно ступать. Их бог не заслуживал уважения – да и вряд ли являлся богом. Всего лишь немощный, жалкий даос, согласившийся на пытки и унижения ради бессмертия. Интересно, что сказал бы о нем Учитель. Вероятно, похвалил бы за ненасилие и смирение. Путь бездействия, невмешательства и уступки – Учитель любил такое. «Тот, кто пишет историю, не должен сам в ней участвовать», «Чтобы вырастить сад, нужно только разбросать семена», «Хочешь выиграть схватку? Тогда воспари над схваткой» – так говорил мастер Чжао.
Но у Ламы свой путь. Путь насилия и вмешательства. Чтобы выиграть схватку, нужно убить противника. Чтобы вырастить сад, нужно выполоть сорняки…
На лавке у стены лежала шахматная доска с недоигранной партией. Белым предстоял неминуемый мат в два хода. Лама замер: ему были знакомы фигуры. Китайский даос вместо короля. Лисица вместо ферзя. Слонов заменяли тигры. Пешки – в форме волков… Искусная подделка. У учителя Чжао были такие шахматы.
Отец Арсений стоял к Ламе спиной у распятия, припорошенного дрожащими бликами заупокойного огонька. Лама тихо подошел сзади – и двумя пальцами придушил свечку.
– Отпустите мне грехи, батюшка. – Он с хрустом откусил кусок яблока. – Я убил девятьсот двадцать семь человек.
– Тебе в храме не место, нечисть.
– И что же твой бог мне сделает? Моя версия – ничего. Потому что он слаб. Он даже слабее тебя. В твоем храме, отче, самый жалкий и беспомощный бог из всех, что я видел. Наши идолы – они хотя бы из золота, в позе лотоса, вокруг них – подношения… Этот ваш – изувеченный, голый, облезлый, прибитый к деревяшке гвоздями. Он похож на наших подопытных… Например, на сто третьего. Ты не видел его сегодня, а, отче?
С неожиданной сноровкой отец Арсений отскочил в сторону, выудил из-под амвона двустволку и навел на Ламу:
– Изыди.
Лама, чавкая яблоком, подошел вплотную к ружью и прижался грудью к стволам:
– Ты не сможешь спустить курок. Ведь это же грех?
– На все воля Божья.
– Ну а как ты отличаешь божью волю от дьявольской? – Он в последний раз куснул яблоко, в руке остался огрызок. – Куда Ева дела огрызок, в твоей священной книге не сказано?
– Она съела плод целиком, – отец Арсений отступил от Ламы на шаг, ружье в его руках чуть подрагивало.