Литература и кино – миф или реальность?
Шрифт:
Из Ф.Ницше (1844–1900) о воле и воле к власти
(что искажённо понимается многими читателями)
Мир явлений есть объективировавшаяся воля, метафизическая воля, которая и создаёт мир в целях своего эстетического и этического самопознания и самоискупления.
Ницше, отталкиваясь от этого постулата Шопенгауэра, сформулировал своё «жизнеоправдание»: «жизнь есть эстетический феномен» («Рождение трагедии из духа музыки», 1872).
Жизнь же – вид становления – никак не может обойтись без создания фикции сущего.
Поэтому, мысля сущее, мы
«Мы изначально нелогичны, и поэтому мы несправедливые существа, и это есть одна из самых неразрешимых дисгармоний бытия» («Человеческое, слишком человеческое», Ницше Ф. Сочинения в 2 тт., т. 1, стр. 260).
Вся человеческая жизнь, пишет Ницше, глубоко погружена в неправду, неистинное формирует её.
Проблема истины как необходимого для жизни заблуждения неизбежно выдвигает другую проблему: существует ли истина сама по себе в качестве возможности прикоснуться к самому бытию.
Полное познание истины в конечном счёте ведёт к уничтожению иллюзий, фикций, заблуждений, которые являются составной частью жизни, ибо самой жизни хочется видимости. Поэтому моральное требование во всём искать истину как безусловный долг познающего враждебно жизни и убивает мир. «Истина убивает, как только она познаёт, что её фундамент – заблуждение».
Таким образом, познание всегда находится между жизнью и смертью. Ницше приводит пример: страдания и гибель царя Эдипа неразрывно связаны с его мудростью и исканием истины.
Идеи и ценности рассматриваются им через призму (оптику) возвышающейся и угасающей жизни, и эта дихотомия возвышения и угасания делает уже саму жизнь проблемой. Он пишет: «Нет, жизнь меня не разочаровала! С каждым днём она кажется мне всё более богатой, желанной, таинственной с того самого дня, когда меня осенила великая освободительница: мысль о том, что жизнь может быть экспериментом познающего, а не долгом, проклятием, обманом!» («Весёлая наука», Ницше в 2 тт., т. 2).
Генетически сознание, считает Ницше, было связано с потребностью общения с себе подобными в поисках помощи и защиты. Сознание – всего лишь поверхностная часть всего жизненного процесса. Это поверхностный слой мышления, рождённый бессилием самостоятельно утвердиться в мире.
Идея Бога есть условие существования мира ценностей, когда Ему придаётся трансцендентный характер. Она делает ценности вечными, непреходящими, превращает их в действенную силу сверхчувственного мира, защищает их от натиска жизни.
Свобода созидания несовместима с самоограничением и самосохранением, ибо они свидетельствуют об ослаблении инстинкта жизни, который в борьбе за безраздельную власть нередко отодвигает инстинкт самосохранения на второй план, иногда даже приносит его в жертву.
Жизнь не самоограничение, а наоборот, расточительность, переливающее через край движение, здесь царствует изобилие, доходящее порой до безумия. Постоянно возрастающая жизнь показывает характер всего сущего. А всё сущее есть воля к власти, которая и есть, по существу, воля к жизни.
Искусство как ОБРАЗ воли к власти отражает сокровенную игру мира как воли к власти.
(Христианство начало процесс обесценивания высших ценностей жизни, оно вырастило из человечества противоположность самому себе.)
И всё же история, по Ницше, – не только затухание жизни, но и вспышки сильной воли, озарение мира светом пришедшего гения.
Появление гения обусловлено действием в истории закона вечного возвращения того же самого. Гений врывается в историю в критические моменты, он «взрывчатое вещество», в котором накоплен огромный запас силы. Гений меньше всего сын своего времени, между ним и эпохой всегда существует дистанция.
Вечное возвращение означает, что нет чёткого различия прошлого и будущего, происходит снятие, уничтожение их различимости. И бесконечность времени, вечность приобретают новый смысл. Гений – это возвратившееся в настоящее ушедшее в прошлое время, эпоха более древняя и сильная, воплощённая в поступке вечность.
Культурная и социальная роль языка
Наряду с символической функцией у языка есть ещё социальная и культурная. Иными словами, в языке символического субъекта уже заложена праформа эстетических ценностей и праформа эстетических норм. Они ещё не развиты. В дальнейшем эти праформы развёртываются в процессе движения человека к культурному и затем социальному уровням (или к культурной и социальной сущностям).
В этих иных сущностях символическое начало не исчезает. Оно сохраняется, но уже в свёрнутом виде. В этом смысле язык становится средством культурной и социальной самопрезентации различных групп людей с их особыми интересами.
Например, ещё три тысячи лет до нашей эры в шумеро-аккадских городах бытовали два языка: язык мужчин и язык женщин, называвшийся также «языком осмотрительных». В рамках европейской культуры так называемые простые люди, средние сословия и высшие классы разговаривали на принципиально разных языках. Особенно ощутима разница в языке двух полярных групп: народа и так называемой образованной верхушки. Здесь проявляется мера соотнесения своего языка и поведения в целом с принятыми в той или иной среде нормами.
Например, интересные явления наблюдались во французском языке в XVI–XVII веках. Давление нормы, диктуемой высшим сословием, было всё ощутимее. Причём носителем нормы становится не ученый, не эрудит, чья речь монологична, а придворный, ориентирующийся прежде всего на своего собеседника, поскольку речь его – это не речь замкнувшегося в своём уединении писателя, а разговор, беседа. Устанавливается норма, связанная с существеннейшим свойством языка – его способностью быть средством общения. Законодателем в языке становится человек общительный. Но даже в рамках этого подхода предпочтение отдаётся человеку, для которого общение, беседа, разговор являются официально признанным занятием, самоцелью, – то есть «светскому человеку». В речи же письменной, где главное не как, а что, решать должен писатель. Но в то же время – быть хорошим писателем (писателем-художником), хорошим стилистом означает целенаправленно расшатывать грамматические и лексические устои. Это уже будет не столько социальное, сколько культурное и художественное творение языка.